Декрет о народной любви - Джеймс Мик
Шрифт:
Интервал:
На рассвете заметили, что утонул Гаек, а пока подсчитывали обмороженных, красные открыли с берега огонь. Прикончили Зикана, Ногу и Смида.
Матулу ранило в грудь, трахею заливало кровью, задыхался, но спас Муц, проколов ножом горло. Ягода вывел со льда, но упал, как только добрались до берега, а Муц тащил капитана на себе. Вторая пуля вошла командующему в сердце, но тот уцелел. Тогда-то и встали в Языке.
После убийства Климента оставался сто один боец.
На пражский вокзал в 1914 году шагали строем, в новом обмундировании: хлопок цвета грозового облака, новые сапоги, блеск жетонов и пряжек, и хотя не верилось, будто действия их имеют смысл, однако же держали строй, отчасти оттого что мятеж мыслился чересчур мощным поступком в их положении, а более потому, что летом, когда не пролита еще кровь и шагаешь по улицам, а на тебя глазеют девчата, то строевая ходьба походит на танец.
Пятью годами позже, когда встали осенью на сибирской железной дороге, то мятеж свисал с веток, вызрел так, что и срывать не нужно — с земли поднимай, где упал. Мундиры порваны при грабежах, покрыты заплатами; заштопаны крадеными нитками: казацкие штаны, поверх — английский френч цвета хаки; заляпанные за два года кровью, вином и яйцом — выпивали еще теплыми, прямо на месте, как находили в соломе и нежно пробивали с конца штыками — американские рубахи; какая-то ременная пряжка, изготовленная в Хиве и довезенная до северных снегов железнодорожником, погибшим при досмотре эшелона, выбравшегося между двумя революциями из азиатской весны в неизбывную зиму; один целый чешский мундир, в точности такой, каким выдал его интендант в Богемии, когда обладатель формы еще имел гражданство ныне почившей в Бозе Австро-Венгерской империи, однако впечатление было обманчивым, ибо каждый рукав, обшлаг и лацкан новой ткани перешили, и ничего более не осталось от первоначального мундира, помимо принадлежности к войскам.
Сотня человек, носивших обноски двух сотен армий: и давних, сгинувших, и созванных и распущенных за месяц на бескрайнем континенте травы, снега и камня между Европой и Маньчжурией; случается, в лавку в городке, где немощены дороги, войдет обаятельный авантюрист — щедрый, неистовый, порой целеустремленный, высыплет из обвислого мешка на прилавок золотые самородки и песок да закажет пышные галифе с алыми лампасами, стяги и ленточки в конскую гриву для отряда случайно набранных всадников и их скакунов, а через месяц, после первой же вылазки, пьяной стычки или усобицы, одеяния продаются или лежат в грязи, смерзшиеся, окровавленные — только и дожидаются, кто бы подобрал.
На некоторых винтовках проступили первые полоски оранжевой ржавчины, и на всех без исключения прикладах облупился лак.
Головные уборы — настоящий зверинец из шкур… Один солдат, рядовой Габадил, обменял в Омске часы — свои собственные, а не краденые — на шапку, напоминающую снятый с плешивого, но патлатого рыжеволосого старика скальп: продавец клялся, будто сняли не со старика, а с человека-зверя, живущего в алтайских горах.
Сапоги словно возвещали о многолетних странствованиях и ужасе перед грядущей шестой зимою: сморщенная, будто у прапрапрадедов, кожа; на скорую руку сработанные из дерева, колес авто или коры подошвы — обувь, оставляющая следы из соломы, тряпок, клочков меха, набитого внутрь для тепла, хотя в Языке еще не похолодало.
На сто человек — девятьсот сорок пять пальцев на ногах (несоответствие в количестве объясняется обморожениями), девятьсот восемьдесят — на руках, сто девяносто девять глаз, сто девяносто восемь ступней, сто девяносто шесть рук: изъеденные бациллами желудки, каждый десятый — сифилитик, каждый девятый — чахоточный, и почти у каждого — первый гнилостный привкус цинги во рту.
Навстречу солдатам вышел Матула: обнаженная сабля заткнута за пояс, Дезорт держался в нескольких шагах позади.
Сержант Ферко отдал команду «смирно». Солдаты сплевывали, чихали, шмыгали носами, кашляли, почесывали ступней о ступню, винтовки держали за спинами, так что сами стояли согнувшись, вразвалку. Сержант и главнокомандующий отдали друг другу честь, после чего заговорил капитан, глядя собравшимся в глаза, одному за другим.
— Люди! — начал Матула. — Товарищи! Друзья! Пять лет сражались мы плечом к плечу. Дрались за австрийского императора против русского царя. Бились во имя российского самодержца против австрийского правителя. Боролись на стороне белого террора монархистов и против красного террора большевиков. Помогали эсерам и казакам в борьбе против казаков и эсеров. И я с гордостью заявляю: ни разу не изменили мы нашим убеждениям!
Пять лет сражений плечом к плечу! Ради других. Пришло время сражаться ради самих себя. Понимаю: вы устали. И больше вам драться не хочется. Знаю, как тоскуете по дому.
Все время, пока говорил капитан, солдаты стояли безмолвно, но стоило Матуле произнести слово «дом», как воцарилось молчание иного рода — неловкое, напряженное. Натянутое. И было важно ничем не нарушить тишины.
— Я мог бы предложить вам основать здесь собственный дом, вместо того чтобы возвращаться в Европу, — произнес Матула. — Напомнить, какие возможности раскрываются в пустующих землях перед предприимчивыми людьми в здешней необжитой, неосвоенной братьями-славянами Сибири. Стал бы убеждать, что в перенаселенной Европе нашей новой родине — стране, которая называется Чехословакия, — потребуется своя империя с собственными колониями, точно так же как прочим великим, просвещенным расам белых европейцев в наши дни.
Но вы хотите вернуться. Назад, на крошечную, уютную, зеленую родину. И я, ваш главнокомандующий, обещаю вам не препятствовать. Несмотря на то что приказа от президента Масарика не поступало и каким бы позором ни было оставлять богатые, девственные земли, на которых пролито столько нашей крови, не стану задерживать вас.
Однако, друзья мои, перед вашим возвращением стоит единственное препятствие. Офицер, лейтенант Йозеф Муц. Его с нами нет. Отправился с поручением в Верхний Лук, и нам остается лишь молиться, чтобы боевой товарищ не пострадал в дороге.
Лейтенант Муц полагает, будто мы ни под каким предлогом не должны покидать город, пока не поступит недвусмысленного приказа об эвакуации.
Я пытался уговорить офицера; старался обратить внимание на то, с каким нетерпением вы ожидаете отправления. Муц глянул на меня с эдаким выражением… не могу сказать, будто взгляд его был холоден или же по-чиновничьи отчужден либо равнодушен… назвать выражение злобным, как, впрочем, и бессердечным, было бы преувеличением… как бы там ни было, лейтенант Муц заявил, что доложит Омскому или Владивостокскому генштабу лично о любой попытке всякого солдата или офицера покинуть Язык прежде, чем поступит приказ.
Меня поразила резкость, с которой произнесены эти слова. Конечно, лейтенант не похож на нас, родной язык его немецкий, а не чешский, но хотя его народ распял Господа нашего Иисуса на кресте и доселе имеет обыкновение сходиться на тайные шабаши, а сам Муц в опаснейшие часы боя держится поодаль, наблюдая за происходящим и будто составляя тайное досье против нас, которое намеревается представить позднее на военном суде, однако же никогда прежде не думал я о нем плохо.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!