Откровенность за откровенность - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
На кровати, съежившись, сжавшись в комок под своим норковым манто, сидела Бабетта в огромных очках от Диора в позолоченной оправе, съехавших на кончик носа, и таращилась на нее совиными глазами.
— Можно я зажгу свет? — спросила Глория.
— Делай что хочешь, — отозвалась Бабетта до того несчастным голосом, что Глория осведомилась, не плачет ли она. Лучше бы промолчала: этого было достаточно, чтобы Бабетта разрыдалась в голос. Что оставалось делать Глории — пришлось подойти, обнять ее, прямо в пышном меху, прикасаться к которому было неприятно, встретиться, не дрогнув, взглядом с кошмарными очками, погладить руку с длинными алыми ногтями, окольцованную, как птичья лапка, большим бриллиантом в платиновых коготках. В сущности, думала Глория, обнимая Бабетту, в ней воплощено все, чего я не люблю. И, обняв ее крепче, отчего слезы хлынули с удвоенной силой, добавила про себя: все, что я ненавижу!
Она принялась говорить гадости о Летчике. Сколько Глория его знала, ничего хорошего сказать о нем не могла. Самодовольный индюк, типичный сынок богатых родителей из Восточных штатов. Поводя плечами, он взирал на мир с высоты своих метра девяносто и окатывал все чуждое Америке ледяным равнодушием, усвоенным еще в колыбели вместе с его так называемым юмором, под которым он прятал презрение, — а она это презрение ощущала стократ сильней, чем если бы он дал ей пинка в зад и обозвал чумазой негритоской. Тот еще тип: всегда умел повернуть так, что все кругом оказывались в дерьме, а он в белом. Он просто ждал, чтобы собеседник сорвался. Сколько же раз это случалось?
— Вы и раньше были как кошка с собакой, — перебила Бабетта и высвободилась из объятий Глории.
— Скажи лучше: как негр с белым. Только он один посмел пройтись насчет цвета моей кожи. Так и сказал, четко, с расстановкой, да еще с таким видом — я до сих пор помню: «Проблема в вас самой, Глория, а не во мне и ни в ком другом — вам НЕНАВИСТЕН цвет вашей кожи». Сволочь, расист, убийца женщин, мучитель детей… — Глория сорвалась на крик: — Да что он знает о черной коже, нацист! Что он знает о каждодневном унижении? Что он знает об освобождении угнетенных народов?
Ну вот, опять Глория заладила про Вьетнам! Бабетта этого не переносила.
— Я разве талдычу тебе про Алжир? — она тоже повысила голос, чтобы разговаривать на одном уровне громкости. — Я тебе когда-нибудь рассказывала, что делают угнетенные народы, когда у них в руках ножи и опасные бритвы? Хочешь узнать подробности об освободительных войнах? Хочешь узнать, как умерла моя сестренка?
— Но ведь твоя сестренка покончила с собой, — сказала Глория, вдруг успокоившись.
— Ну да, — кивнула Бабетта, — ОНИ УБИЛИ ЕЕ. — И она снова расплакалась, то ли из-за упоминания о сестренке, которую носила в себе, как своего нерожденного ребенка, то ли опять из-за Летчика, потому что все еще любила его, а может быть, возмутилась несправедливостью Глории в отношении к нему. Ведь при всем своем расизме он все-таки женился на Бабетте Коэн, француженке без роду, без племени, а вообще-то алжирской еврейке, а Глорию попросил быть их свидетельницей и пригласил ее, чернокожую, в Бельмонт-Хауз.
Странная была свадьба, на которой все так старались, чтобы ЭТО прошло как можно лучше. Свекровь, очаровательная особа — все звали ее просто Свити, конфетка, — весь день представляла гостям Бабетту, ставшую по такому случаю Элизабет, свою невестку из Франции, которую она просто обожала, и ее ЗАМЕЧАТЕЛЬНУЮ подругу, милую малышку Глорию, сопровождавшую новобрачную, потому что ее родители не смогли приехать из такой дали, и умеряла восторги, направленные на ее персону, желая, чтобы все было запросто — безукоризненно, но запросто, — как всегда, что вы, что вы, не стоит. Дом великолепный — их собственный дом, на берегу моря, террасу украшали апельсиновые деревья, специально доставленные из Калифорнии, чтобы все цвело и благоухало сладко и нежно. Свити сжимала руку Бабетты, любовно, по-родственному напоминая ей, что не следует забывать и свою семью: вашей маме здесь понравилось бы, правда, Элизабет, ваша мама просто ВЛЮБИЛАСЬ бы! Все было организовано с восхитительной беспечностью, что дало им возможность вволю понежиться на пляже, как будто в этот ясный день на исходе бабьего лета просто приехали отдохнуть старые-пре-старые друзья. Три часа ослепительного солнца позволили совершить обряд бракосочетания в саду. Надо же, ОНА, оказывается, протестантка, отметила про себя Глория, когда Бабетта поклялась в верности Летчику перед христианским Богом.
Все было так чудесно, так покойно, выражаясь словами Свити, так «peace and love»[10], выражаясь словами Америки тех лет, что Глория сочла уместным внести свою лепту в этот счастливый день, подписавшись в брачном свидетельстве фамилией любимого писателя Бабетты — Стивенсон. Никто не обратил на это внимания, она так и знала, что всем на нее глубоко плевать: не все ли равно, Стивенсон, Джефферсон или какие там еще фамилии носили рабы. Но Бабетта заметила и потом поблагодарила ее — наверно, только в те минуты они по-настоящему были подругами, — сказав, что для нее это величайшая честь: сам Стивенсон вернулся из своего последнего пути, чтобы осчастливить ее, — и что, уж если на то пошло, она с удовольствием пригласила бы еще и Фолкнера.
— Хватит с тебя доктора Джекила и мистера Хайда, — отрезала Глория, вдруг помрачнев, — а этого расиста-южанина я терпеть не могу!
К вечеру налетела гроза. Да, Бабетта помнила, что, вопреки прогнозам, хорошая погода продержалась недолго. В день дождливый — брак счастливый, как говорят французы, заметила Свити, в последнем героическом усилии собрав общество в гостиных Бельмонт-Хауза. И вот тут-то мужество, которым могла похвастать Свити, мать единственного сына, выпестованного и взлелеянного ею, не просто сына — средоточия всех надежд многих поколений мужчин и женщин, корректных до совершенства, дрогнуло, а потом и вовсе покинуло ее от потрясения, которому отнюдь не счастье было причиной. Лишний бокал шампанского ускорил прозрение, совершенно несвоевременное, ибо один шаг отделял его от фальшивой ноты, чего бедняжка боялась пуще всего на свете: ведь только приоткрой дверь, и в нее ворвется весь хаос этой варварской эпохи. Сперва Элизабет в свадебном платье — атлас «дюшес», фасон «принцесс» — вновь превратилась в Бабетту, нацепив на нос сооружение из двух толстых переливчатых стекол, — это были ее очки «на выход», но невеста с туманным взором, которую все видели целый день, вдруг постарела. Свити задумалась — правда, поздновато — о том, унаследуют ли будущие дети близорукость невестки, или отличное зрение Летчика воспрепятствует этому изъяну; в сущности, если смотреть метафизически, она размышляла над вопросом, что сильнее — добро или зло.
Перед самым тортом, который почему-то долго не несли, Бабетта закурила, причем жест свидетельствовал о давней привычке. Она глубоко затягивалась и долгое время спустя выдыхала дым через ноздри, сладострастно их раздувая. Когда Свити, теребя четыре ряда жемчугов на шее — она, собственно, намеревалась разделить их с ЭЛИЗАБЕТ по случаю рождения первого внука, — уже совсем было решила поговорить с невесткой о вреде табака для женщин, желающих иметь красивых и здоровых детишек, она услышала голос сына, объявившего своим шаферам, что он сделал жене самый лучший свадебный подарок на свете — дословно: ОТРЕЗАЛ СЕБЕ ХОЗЯЙСТВО. Пока Свити приводили в чувство и объясняли ей с тысячей предосторожностей, что перетяжка семявыносящих протоков — это хирургическая операция, к сожалению, необратимая, свадебное веселье набирало силу, и новобрачный, сложивший с себя обязанности продолжателя рода, отплясывал со своими товарищами по эскадрилье танец индейцев-сиу, а молодая жена влюбленно смотрела на него глазами, подернутыми поволокой близорукости и благодарности.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!