Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Я не знаю, сразу ли слегла мама после приезда в Тарусу, выходила ли еще к столу, вышла ли во двор, в сад и в «старый сад», прошла ли хоть раз, опершись о руку папы, по «большой дороге» или по дороге к «пенькам»? Думаю, нет. Думаю – я бы помнила. Я вижу ее только в ее новой комнате с двумя низкими окнами в жасминные кусты. На постели. Постель стояла справа от двери, вдоль стены. В комнату солнце проникало через верхние жасминные ветки. И была зеленая полумгла. Наутро после приезда я вошла в нашу кухню. Там были Андрюша и сторожев Миша. «Ты умеешь вырезать свистульки?» – спросила я брата. Он поглядел на меня, в его взгляде боролись угрюмость, застенчивость. Ему стало меня жаль. «Ну умею, – сказал он, – тебе вырезать?» Я хотела сказать, что я умею, – делюсь с ним этой радостью, но что у меня есть мечта о другом – сделать нечто вроде ряда длинных трубок, как я видела в органе и на картинах в музеях, – но было ясно, что Андрюша торопится. И так было странно глядеть в лицо этого малознакомого юноши, выросшего из товарища нашего детства, знакомиться с ним, понимать, что ему неловко со мной и что он меня совсем не знает, – я уж слышала его: «Ладно, сделаю…» Он уже уходил. Он еще бросил на меня неуловимо изучающий, бегло и застенчиво жалеющий взгляд – и уже они шли, Андрюша и Миша, а я смотрела им вслед.
Зато как ласково, просто, по-родному и восхищенно глядела на Андрюшу мама, как любовалась им! Он присаживался на край ее кровати, улыбаясь смущенно, а она говорила ему: «Ты похож на неаполитанского юношу! И эта широкополая шляпа очень идет тебе! Я очень рада, что ты учишься играть на гитаре. А на мандолине ты очень недурно играешь – я вчера слышала…»
Прошло несколько дней, быстрых для нас, долгих дней болезни для мамы. И я услышала, как она сказала своему Андрюше, которого пятнадцать лет назад приняла после его умершей матери годовалым, когда и нас еще не было: «Я тебе оставлю мою гитару…» Она не сказала «подарю» – «оставлю»! О, мы понимали, о чем она! Маруся была тут же. И в быстром переглядывании нашем по обеим прошел озноб.
Иван Зиновьевич часто навещал маму. Он говорил бодрые слова, но глядел озабоченно. Папа почти не отходил от мамы. Лёра часто заходила к ней.
Вскоре после нашего приезда в Тарусу туда дошла весть, что больна скарлатиной дочка Екатерины Павловны и Горького Катюша Пешкова, провожавшая нас вместе с братом Максом в Ялте до экипажей. Разговор о ней я помню у постели мамы. Лицо мамы было жалобное, печальное. Она хоть мало знала, но помнила Катю, слышала о том, какая это замечательная, умная и хорошая девочка с большими музыкальными способностями. Бедная Екатерина Павловна, что теперь с ней?
Тетя настаивала на том, чтобы маму поселить не на даче, далеко от доктора и аптеки, а у нее в доме, в Тарусе, под ее крыло. Но мама, уклоняясь ли от чрезмерной заботливости Тети или не желая обременять уже старую Тетю своей болезнью, не согласилась.
Шла вторая половина июня. Уже цвел жасмин. Тяжелые лиловые гроздья сирени в крынках и кувшинах сменила легкая зелень жасминных веток, осыпанных серебристыми ароматными звездами.
Утрами Маруся и я играли на рояле. Звукам Марусиной игры мама радовалась. Когда же я изнывала над гаммами, Ганоном и маленькими этюдами – из маминой комнаты через две открытые двери часто доносилось среди кашля: «Правая врет! Левая врет!» В жару было так трудно преодолевать лень…
К нам стала раза два-три в неделю, по маминому желанию, приходить рекомендованная для этой цели портниха – учить нас шить, и мы, сидя на верхнем нашем детском балконе, старались усвоить типы швов – «вперед иголку», «вперед и назад» и «машинный шов» (для крепости), который нашим близоруким очкастым глазам представал верхом мученья. Шили мы какие-то мешочки и рубашки и от медленности нашего шитья и жары их цвет становился сомнительным. Помню вздох, с которым Маруся – в первый ли раз? или в который-то? – в задумчивости взяв в руки иглу, взглянула беспомощно, с отчаянием на портниху-учительницу. Вдела, вставила кончик иголки. А теперь – куда? влево? Зеленые близорукие глаза ее смотрели с подозрением на два сложенных белых края материи, по которым должен был пойти шов. Ей было одинаково неудобно шить вправо или влево. Велено было – влево, и ее игла медленно поползла вперед.
Шли и гудели по Оке пароходы, на грядках перед стеной малинных зарослей подымалась овощная зелень, лето и жизнь шли своим чередом, а Иван Зиновьевич все чаще приходил к маме, приезжал из Москвы другой доктор, и они советовались друг с другом. Затем грянули слова: «Воспаление легкого». К маминой болезни – чахотке – еще это! Решено было выписать из Москвы сестру милосердия. Мама задыхалась от кашля, задыхалась от жары, просила настежь держать окна и дверь. В комнате пахло жасмином и лекарствами. Мы заходили к маме часто, но ненадолго. Мама отсылала нас на воздух. К нашей кухарке приехала взрослая дочь, высокая девушка. Думается, ее звали Женя. Им, а может быть, еще и другим, мама раздавала свои немногочисленные платья. Маруся, присев возле мамы, спросила:
– Мама, ты раздашь все платья – в каком же ты поедешь в Москву?
– Оденут какое-нибудь… белое! – отвечала мама.
Так, несколько раз, немногими словами, она говорила о том, что скоро умрет. Но мы жили с ней почти четыре года ее болезни, и тяжелое состояние ее мы видели не в первый раз. И никто не знает будущего. И пока человек болеет, заботы дня – о его жизни. Так было и в нашем доме в те дни.
В уголке двора, между сараем и плетнем, я развела себе игрушечный садик, натаскав земли, сооружала крошечные горки, втыкала в них ветки – это были сады и рощи. Увлеченно, как вырезаньем свистулек из свежих, сочных веток в первую неделю, занималась я теперь этим, забывая даже бежать к сестре Миши Лёнке. Так несколько дней я была ближе к маме, чаще забегала к ней.
– Когда Ася входит, мне кажется, солнышко входит с ней! – сказала мама с улыбкой. Маруся радовала ее, конечно, не меньше, но вид Маруси был уже взрослый (ей осенью исполнялось четырнадцать лет), я же, еще ребенок, по-детски оживляла ее. Но однажды моя беседа с мамой кончилась неудачно. После ухода докторов я вбежала в мамину комнату.
– Мам, ну что они сказали? Мама, что? – повторяла я с нетерпением.
Как-то однозвучно, серьезно ответила мама:
– Воспаление второго легкого!
– И больше ничего? – сказала я (желая сказать: а больше ничего не сказали?).
– Ну, с меня и этого довольно… – с горечью ответила мама.
Мне стало стыдно за свою глупость, но как было поправить ее? Глупые слова были сказаны. Я все же попыталась пояснить, что я хотела сказать.
Помню мамины слова в Тарусе: «Мне жаль музыки и солнца!» И как не раз уже: «Все увидят, какие вы будете, а я – не увижу…» И наше «Ну что ты, мама…» падало теперь – хоть с таким же жаром сказанное – в какую-то напряженную тишину.
Тетя бывала теперь ежедневно. Ночами дежурила сестра милосердия. Приближался июль. «Дедушка скончался в июле, – сказала мама, – и я тоже в июле умру…»
Мы слушали, возражали, не верили – как можно поверить в никогда не виденную смерть? В смерть человека – самого близкого, с которым связан, как с воздухом, без которого не было жизни ни одного дня?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!