Смерть в Венеции - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Впрочем, случались и минутные отрезвления, когда он хоть немного одумывался. «Какими судьбами! – проносилось тогда в его ошеломленном мозгу. – Какими судьбами!» Как всякий человек, которому природные дарования внушают некий дворянский интерес к собственной родословной, он за все свои достижения и успехи привык мысленно благодарить предков, советоваться с ними, испрашивая их одобрения, признания, хотя бы согласия. Вот и сейчас, запутавшись в столь недопустимом увлечении, угодив в этакий экивок любострастия, он размышлял о предках, об их благопристойной выдержке, о неколебимой мужественности их, – с горестной улыбкой размышлял. Что сказали бы они? Впрочем, что они вообще сказали бы о всей его жизненной стезе, столь далеко, чуть ли не до опасных кордонов вырождения, отклонившейся от столбовых семейных путей, об этой жизни на галерах искусства, о которой сам он когда-то, совершенно в духе своих добропорядочных отцов, беспощадно высказался в язвительных юношеских заметках, и которая тем не менее в сути своей так походит на их отданные долженствованию жизни! Он ведь тоже служит, тоже изнуряет себя суровыми испытаниями выучки и долга; он тоже солдат, воин, подобно некоторым из них, ведь искусство – та же битва, война на износ, не на жизнь, а на смерть, и нынче в этой войне долго не проживешь. Преодоление себя, беспрестанное «вопреки всему», жизнь, полная терпкого упорства, выдержки, но и воздержания, – именно такую жизнь сделал он символом субтильного, некичливого, подобающего нашему времени героизма, – да, ее вполне можно назвать мужественной, даже отважной, и, мнилось ему, что Эрос, овладевший им всецело, именно такой жизни более всего подобает и споспешествует. Разве не был он в особом почете у храбрейших народов, и разве не поведано в преданиях, что именно среди храбрецов расцветал он в их городах? Сколько героев, великих воинов древности, добровольно принимали на себя его иго, отнюдь не считая его унижением, немилостью прогневленных богов, и деяния, которые в иных случаях презренно сочли бы проявлениями трусости, – как-то падение ниц, мольбы, раболепие, – для влюбленного не были позором, напротив, служили к его чести и удостаивались похвалы.
Вот какие доводы блуждали в буйной голове его, вот на что пытался он опереться в попытках сохранить достоинство. Но вместе с тем неотступно, с маниакальным и опасливым упорством, он продолжал наблюдать за разрастанием смертоносной порчи в Венеции, за злоключением внешнего мира, которое где-то в темных безднах крови непостижимым образом сливалось с его собственным, питая его страсть смутными, нечестивыми грезами. В надежде почерпнуть свежие и достоверные сведения о продвижении или, быть может, отступлении бедствия, он жадно накидывался в кофейнях города на местные газеты, поскольку в его гостинице они со столика давно исчезли. Относительно числа заболеваний и смертных случаев цифры колебались, – то двадцать, то сорок, а то и больше сотни, – однако самый факт эпидемии хотя и не опровергался категорически, но как бы принижался в масштабах ссылками на отдельные, эпизодические случаи заражения инфекцией, якобы завезенной извне. Все это перемежалось предостережениями граждан и негодующими протестами против нечистоплотной игры местных властей. Словом, ясности никакой.
Одинокий наш путешественник, полагая себя приобщенным к секретам, доступ к которым ему, иностранцу, явно возбранен, и питая соблазн извлечь из этого знания хоть какие-то выгоды, находил теперь особое удовольствие в том, чтобы ошарашивать людей, безусловно осведомленных, но обязанных молчать, каверзными вопросами, понуждая тех к прямой лжи. Именно так он однажды за завтраком привлек к ответу управляющего, того самого тихоню-коротышку во французском сюртуке, когда тот, прохаживаясь между столиками и учтиво здороваясь с постояльцами, задержался и подле Ашенбаха в намерении перекинуться парой ни к чему не обязывающих любезностей. С какой, собственно, стати, с нарочитой небрежностью, как бы между прочим проронил гость, с чего это вдруг по всей Венеции начали проводить дезинфекцию?
– Это по распоряжению полиции, – залебезил плут. – Исключительно в целях охраны здоровья населения и в связи с неблагоприятной, чрезвычайно жаркой и душной погодой, обязательные и весьма своевременные санитарные меры.
– Что ж, весьма похвальное усердие, – бросил Ашенбах, после чего, обменявшись с гостем еще несколькими метеорологическими наблюдениями, коротышка откланялся.
Случилось так, что вечером того же дня, после ужина, квартет уличных певцов и музыкантов, нагрянув из города, устроил концерт в саду перед их отелем. Двое мужчин и две женщины стояли под железной мачтой выгнувшего шею фонаря, вскинув вверх, в сторону гостиничной террасы, высвеченные белесым светом лица, а курортная публика, попивая кофе и прохладительные напитки, благосклонно наблюдала за простецким народным представлением. Гостиничные служащие, – лифтеры, официанты, конторские – робко поглядывали из дверей вестибюля. Русское семейство, желая насладиться зрелищем со всеми удобствами, потребовало вынести для себя в сад плетеные кресла, в коих удовлетворенно и расселось. За спинами господ в закрученном тюрбаном платке стояла раболепная старуха-прислуга.
Мандолина, гитара, гармонь и певучая, заливистая скрипка не знали устали в руках у нищих виртуозов. Инструментальные пьески сменялись вокальными номерами, когда, к примеру, та из певиц, что помоложе, неожиданно сильным и резким контральто на пару с медоточивым, фальцетным тенором исполнила томный и страстный любовный дуэт. Однако подлинным талантом и душой всей труппы выказал себя второй музыкант, гитарист, обладатель не сильного, но удивительного голоса – в своем роде комический баритон, – наделенный к тому же незаурядными, на грани клоунады, актерскими способностями. Потешно выставив перед собой гитару, чуть великоватую для его тщедушной фигуры, он то и дело выходил поближе к публике, благодарно отвечавшей на его скоморошества одобрительным смехом. В особенности русские, из своего партера, в восторге от столь яркого южного темперамента, щедро награждали его аплодисментами и одобрительными выкриками, поощряя на все более дерзкие, задорные, даже неистовые выходки.
Ашенбах расположился у балюстрады, время от времени освежая губы шербетом из гранатового сока с содовой, что лучистым рубином мерцал перед ним в бокале. Зазывные аккорды пошлых, томительных мелодий он вбирал в себя всеми фибрами души, ибо страсть лишает человека вкуса, заставляя без разбора упиваться эффектами, над которыми он, будучи в трезвом уме, только усмехнулся бы или с брезгливостью отринул. От созерцания шутовских ужимок и прыжков там, внизу, на лице его застыла странная, мучительная улыбка. Он сидел весьма непринужденно, хотя внутри все дрожало от напряжения: ведь совсем рядом, шагах в шести, прислонившись к каменным перилам, стоял Тадзио.
Да, он стоял там в своем белом костюме, в котором иногда появлялся к ужину, стоял с неотразимой прирожденной грацией, скрестив ноги, левая рука на балюстраде, правая на поясе, и то ли с тенью улыбки, то ли просто с вежливым любопытством смотрел вниз, на уличных музыкантов. Иногда он выпрямлялся, расправляя грудь и попутно изящным движением рук слегка одергивая полы белой подпоясанной куртки. Но изредка – и тогда наш стареющий влюбленный, хоть и содрогаясь от ужаса, хоть и почти лишаясь рассудка, внутренне ликовал, – юноша то робко, почти боязливо, то вдруг неожиданно решительно и быстро, словно желая застать кого-то врасплох, оборачивался через левое плечо в сторону своего обожателя. Взгляды их не встречались – постыдная боязнь заставляла Ашенбаха в панике прятать глаза. К тому же где-то позади, в глубине террасы, сидели женщины, опекавшие Тадзио, и дошло уже до того, что наш влюбленный стал побаиваться, не бросается ли в глаза, не выглядит ли подозрительным его поведение. Да, не в первый раз, внутренне обмирая от ужаса и стыда, он примечал и на пляже, и в гостиничном вестибюле, и на площади Сан-Марко, как эти женщины, завидев его, подзывают Тадзио к себе, стараются держаться от него подальше, – он осознавал всю оскорбительность подобного отношения, до глубины души уязвлявшего его гордость, однако ощутить негодование или хотя бы обиду ему не позволяла совесть.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!