Поклонение луне. Книга рассказов - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Я вцепилась в этого парнишку, Сильвио, как пиявка. Я как сбесилась. Что это было? Прихоть богачки? Пересохшее горло привыкшей пить от пуза, пить огромными глотками? Портрет? Мы про него уже забыли. Он нарисовал целую колоду моих портретов, развесил их везде в доме, уносил с собой, куда-то. Куда? Где он жил? Этого я не знала. Я принимала его у себя, а он таился, светился в усмешке межзубной дырой. В эту черную дыру улетели, Сильвио, мои лучшие, сильные и смелые годы. Дыра распахивалась, колокол гремел, мы летели в пустоту, в мороз. В поздние слезы. «Я хочу от тебя ребенка!» – кричала я между тисками ласк, цепенея, стекленея от того, что никогда не будет. Ты думаешь, Сильвио, что я никогда этого никому не кричала?! Что я кричала это только тебе?! Ты ошибаешься. Кричала. А Уриэлю я кричала это громче всех.
А он безмолвствовал. Тонко улыбался. Отрицательно качал головою. Смешил, потешал меня вычитанными из любимых непотребных журнальчиков наивными и хитроумными ласками – то нальет в таз теплой воды и, смущаясь, брызгает на меня, голую, то обмажет мне мороженым соски и слизывает, как ребенок. Клянусь, Бог бы рассмеялся, подглядев за нами в форточку. Я разрешала Уриэлю все. То, чего даже тебе не позволяла. То, что, не позволяя тебе, я сама проделывала с тобой.
Проделывала и плакала.
Потому что понимала: если я с тобой сама делаю это, значит, я люблю тебя больше, чем ты меня.
И, значит, Уриэль любил меня больше, чем я его.
А тогде мне казалось – наоборот.
Любовь мучила и крутила меня! У меня не было мужа. У меня был Уриэль, таинственный любовник, бедный художник. Я устала от славы. Я утомилась от богатства. Я ошалела от встреч и разлук. При одной мысли о расставании мне становилось так дурно, что я должна была подержаться за что-нибудь, чтоб не упасть и не разбить нос. Поэтому Уриэль безостановочно напоминал мне о расставании. Он прожужжал мне уши заклинанием: простимся, простимся, простимся. Он цедил это сквозь зубы, бормотал в объятии, вышептывал вместо «спокойной ночи», вместо «доброе утро». Он вопил: «Простимся завтра!» – и назавтра прибегал с огромным букетом чудовищно красных тюльпанов, засыпал меня ими, кидал меня и цветы на елизаветинскую, с двойной периной, кровать, лез губами туда, куда даже жрецы египетские запрещали, и бормотал: «Вы красная, красная, как тюльпан, вот я целую тюльпан, вот я целую, простите, – простимся… завтра?!..» Я качалась колоколом, я расцветала цветком. Я устала качаться колоколом и расцветать цветком. Я хотела прочного и жесткого. Как кулак. Как зима. Как Луна над головой.
Зима. Луна. Вот они у меня есть, Сильвио. Вот они и есть у меня. И зимовье, и зима, и Луна. И я у меня тоже есть – я, мертво сидящая за голым столом, на пустом ящике из-под водки. У меня нет ни кровати с елизаветинскими кружевами, ни тонко нарезанных ананасов к завтраку, ни таинственных и нищих любовников. Я рада только себе и люблю только себя. Но и это, быть может, вранье. Если я тебе пишу о них обо всех – значит, я люблю их всех.
Люблю мертвой любовью.
Уже не любовью, а нелюбовью – люблю.
Я не буду утомлять тебя перечисленьем своих унижений перед Уриэлем – как я его молила, просила: «Останься», плакала ему в затхлую тельняшку, выцыганивала у него – напоследок – несбывшуюся попытку зачатья. Он отодвигал мои руки. Улыбка его изгибалась степным луком. Он на все мои крики твердил одно: «Дайте я напишу последний ваш портрет». И написал: я нагая лежу меж подушек, ноги мои раздвинуты, а там, про что хранили суровое молчание египетские жрецы, – ярко-алый тюльпан, страшный, большой, одинокий.
ГВАРАБИО
Ну этот уже вообще был юнец. Бегун на длинные дистанции. Поэт. И стихи ничего. Простой, как бутылка плохого портвейна. В подворотне. Не пробовал? Ах ты, бирюк. А я вот пробовала. Да, знаменитой была уже! – да, изысканной!.. – а пробовала. Потому что в жизни надо распробовать все. Чтобы потом завязать со всем. Гварабио мне объяснял важно, что это учение Тантр: сначала все и очень сильно, потом – ничего, прозрачно, холодно. У Гварабио ноги были мускулистые и горячие, длинные, корявые, тяжелокостные. Он кашлял. У него была чахотка. Он и бегать-то стал, чтоб от чахотки излечиться спортом. Когда я узнала о том, что у него туберкулез, – а он мне сам об этом сказал, – я не перестала с ним спать. Боялась его обидеть? Нет. Сильно любила? Ну уж нет! Просто летел вихрь, смерч, и меня в себя втянул. В нем была южная, буйная кровь. Я не выясняла, какая. На черта мне было это кроворазбирательство! Я радовалась его молодости, а чтобы его обрадовать, ходила вместе с ним в его больницу, где он плевал в разные лечебные трубочки и баночки, и бегала вместе с ним. По разным стадионам, где придется. По улицам. По набережным. Площадям.
«Вот бегут муж и жена, одна сатана!.. – нам орали в спину. – Эх, как за здоровьем-то следят!.. Образцово-показательные!..» Гварабио бежал хорошо и сильно, с размахом, высоко, как породистый конь, вскидывая бедра, плавно отводя в сторону локти. Красиво бежал, правильно. Я обезьянничала. Старалась. Однажды был Марафон Мира, мы записались, нацепили – на грудь и на спину – красные бумажные номера, и, фыркая и потея, бежали. Поэт, изрядно тренированный, конечно, плохо ли, хорошо ли, а пробежал все сорок два с гаком километра. Я сковырнулась на двадцать седьмом. Дежурные по марафону всунули мне в зубы бутерброд, стакан с кислым соком. «Вам плохо, девушка?..» – «Мне в самый раз». Остаток дистанции я позорно шла пешком. Гварабио ждал меня на финише. В его глазах играл смех. Он кашлял сильнее обычного. Мы отметили наши тараканьи бега – пошли в ночной поэтический клуб, заказали икру, бренди и кофе с орешками. Я грызла орешки, касалась губами рюмки с бренди и слушала, как Гварабио с грязной и темной сцены бубнит свои стихи. Завсегдатаи клуба его не слушали – они обалдели от чужой поэзии, душа их очерствела. А моя нежная, не захрясшая и не забухшая, как дверь на морозе, душа взыскала наивных и крепких стихов, как песок – воды. Я с лету запоминала слова. Я веселилась – вместе с веселыми словами, плакала – вместе со скорбными. Я чуяла, что слова – сами по себе – это чепуха, прах; в прах уйдут, в суету возвратятся. Слова перестают быть словами, если за ними стоит то, что словом – неназываемо. Если вот Это Самое стоит за ними – они дышат, они летят; и их не поймать, даже если запомнишь. И к чему ловля? Мы все хотим присвоить. А ничего не надо объяснять. Все надо отпустить на свободу.
«Я еще не умер, – кричал Гварабио со сцены зло, – поэтому вы меня гоните! Обзываете! Вот умру – тут же все книжки мои напечатаете! Наживетесь на них! А живой я вам сдался!..» Я ела икру ложкой. Сонно глядела на богемные игры. Мне нравилось ощущать себя, знаменитую, инкогнито в мрачном и заплеванном интеллектуальном клубишке, наблюдать пьяные потасовки, стиховые схватки, сусальные, притворно-дружеские поцелуи. Нравилось поправлять сползавшую с плеча бретельку, потягивать бренди, жить подвальной и бутафорски-кровавой поэтической жизнью. Здесь все было ненастоящее. Все, кроме стихов. Но и стихи были нереальны. Виртуальны, как вакуум, как свет погасшей звезды. Только платить за них нужно было настоящей кровью.
Помню, мы вышли из клуба. Мерцала глубокая ночь. Железо и камень упирались в зенит. Гварабио крепко держал меня под локоть, – он не был пьян, так, слегка, – когда на нас из вонючей подворотни надвинулись остролобые и плосколицые четверо. Гварабио до синяков вцепился мне в локоть и свистнул особым образом. Четверо безмолвствовали. «Ты что, Сябка, не узнал меня? – хохотнул Гварабио. – Мы же с тобой…» – «Не узнал», – обрубил воздух короткий приговор. Они набросились на нас, стали бить. Я узнала, как это, когда бьют. Сознание вовсе не помрачается; мысль очень ясная. Все кристально, как голограмма. Как хрустальная рюмка из старого сервиза, и в ней – белая водка, на просвет. Один из четверых дал мне подножку, я упала на пыльный асфальт. Ох, ну нас и били! Я так и не поняла, что от нас хотели. Денег? У нас их уже не было – все просадили в клубе. Они били нас просто ради того, чтобы бить. Бить! Вот наслаждение жизни. Одно из величайших, наверное. Четверо наслаждались от души. Как у меня остались целы зубы, меня до сих пор удивляет. Я помню, как один из четверых наступал мне, поверженной, на спину коленом, плясал на мне. Гварабио злобно рычал. Его жилистое, спортивное, зараженное черной чахоткой тело перепробовало все способы сопротивления. Бог спас нас, а как – вот это напрочь стерлось, заволоклось. Мы еле дотащились по ночному городу ко мне и увалились на мою кружевную, в ангорских плэдах и голубых наволочках, роскошную кровать, пятная душистые простыни кровью. Гварабио промывал и перевязывал мне раны ловко и умело, как полковой лекарь. При этом он читал мне на память стихи. Не свои: чужие. Развлекал. «О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней!..»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!