Время банкетов - Венсан Робер
Шрифт:
Интервал:
Внезапно, когда я вел частный разговор с моим соседом слева, слух мой поразило имя Луи-Филиппа, за которым раздалось пять или шесть свистков. Я оглянулся. Самая оживленная сцена разыгралась в двух десятков приборов от меня.
Юноша, державший в одной и той же руке и поднятый стакан, и нож-кинжал, пытался привлечь к себе внимание. То был Эварист Галуа.
Я понял одно: что в тоне звучала угроза; что было произнесено имя Луи-Филиппа, а открытый нож достаточно ясно обличал намерения говорящего.
Мои республиканские убеждения так далеко не заходили: я поддался уговорам моего соседа слева, который служил в королевском театре и не желал себя компрометировать; мы взобрались на подоконник и выскочили в сад.
Домой я вернулся в большой тревоге: было очевидно, что это дело не останется без последствий.
Не все гости были так осторожны или так предусмотрительны, как Дюма и его друг; впрочем, к великому облегчению персонала и хозяина ресторана, часть гостей покинула заведение и по бульварам отправилась к Вандомской колонне, по дороге возвещая о своих взглядах…
Какой вывод можно сделать из этого эпизода? Очевидно, что старания организаторов упорядочить ход собрания окончились полной неудачей. А ведь они готовились довольно тщательно. Эварист Галуа ответил на вопрос о том, каким образом он попал на банкет: «Газеты известили об этом собрании, а комиссарам было поручено рассмотреть кандидатуры желающих принять в нем участие. Я попросил разрешения и получил его»; тосты, как мы уже видели, были согласованы заранее[379]. Однако участники были гораздо моложе и экзальтированнее, чем в прошлом году; пили они умеренно, но в большинстве своем были совершенно убеждены в неизбежности новой парижской революции. Никто не донес на Этьенна Араго, автора тоста за солнце июля 1831 года, ни в ходе следствия, ни во время суда; многие, кажется, даже подхватили хором: «Раньше! Раньше!» В этом контексте было очевидно, что никакой тост за короля не был да и не мог быть предусмотрен организаторами. Гениальная провокация Галуа заключалась в том, что его тост, произнесенный несколько раз, причем очень громко, не мог не быть освистан теми, кто сумел расслышать слова, но не сразу разглядел сопровождавший их жест. Жест же этот, плод заранее обдуманного намерения, смешанного с легкой импровизацией, был совсем не шуточным.
Галуа публично призвал к цареубийству. Между тем в описываемую эпоху не было преступления более страшного; оно внушало такой ужас, что — полагали создатели Уголовного кодекса — виновных следовало судить по той же статье, что и отцеубийц. Именно поэтому во время Белого террора три несчастных парижанина, обвиненных полицией в причастности к так называемому заговору «патриотов 1816 года»[380], были приговорены к смерти и палач гильотинировал их на Гревской площади, вначале отрубив каждому из них правую руку[381]. Несколькими годами позже цензоры могли запросто запретить театральную пьесу только за то, что в ней упоминалась возможность совершения такого злодеяния: «Пагубен уже один намек на то, что кто-то может покуситься на жизнь царственных особ». «Лоренцаччо» Мюссе избежал запрета только потому, что героя представили неуравновешенной особой, действующей в личных целях[382], а если суд оправдал Галуа, то, по всей вероятности, эта снисходительность объяснялась тем, что подсудимый был очень молод (ему еще не исполнилось двадцати лет) и что математическая гениальность сочеталась в нем с неприспособленностью к жизни[383]. И тем не менее факт остается фактом: юноши, которые в глазах всех парижан и, более того, всех французов, интересовавшихся политикой, воплощали республиканскую партию, публично и весьма эффектно призывали к убийству монарха. Правда, на суде, пытаясь смягчить тяжесть содеянного их другом, они подчеркивали, что у его тоста имелась вторая часть: «За Луи-Филиппа, если он нарушит свои клятвы!» Однако сам Галуа от своей провокации отказываться не желал; он, согласно его речи в суде, был совершенно убежден, что Луи-Филипп предаст дело Июльской революции, и желал своим тостом связать круговой порукой всех гостей, вынудить их принести что-то вроде клятвы:
— Когда вы поднялись, сделали ли вы это, чтобы выразить ваше личное чувство или чтобы своей провокацией увлечь всех присутствующих?
— Конечно же, это была провокация; я хотел, чтобы на случай, если Луи-Филипп предаст нас и нарушит закон, мы укрепили наши узы[384].
Подобный скандал, соответствующим образом раздутый правительственной прессой, мог только повредить республиканской партии, тем более что в последующие месяцы покушения на особу короля лишь участились. Понятно, что начиная с этого момента в течение нескольких лет молодые республиканцы не устраивали политических банкетов. По причине своего публичного характера эта форма политической манифестации содержала в себе слишком большие риски для наиболее политизированных участников; вдобавок, с точки зрения наиболее решительных политиков, она отвлекала революционеров от настоящей организационной работы. Вернулась эпоха тайных обществ, подпольной деятельности, приготовлений к восстанию, при этом призывы к действию публиковались в прессе; руководителям партии было легче ее контролировать, а горячим головам — труднее ею манипулировать. Когда же четыре года спустя, после покушения Фиески и принятия сентябрьских законов 1835 года[385], вновь наступило время банкетов, особа короля уже до такой степени лишилась сакрального характера, а политическая символика настолько сильно изменилась, что театрализация политического банкета сделалась невозможной, во всяком случае в подобной романтической и провокационной форме.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!