На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Речь шла не только о наших нравах (хотя можно было предвидеть, что нынешние лидеры компартии не проявят такой сдержанности, как мой загробный собеседник — они скорее скопируют католическую мораль, наподобие своих коллег из Сан Джованни, которые пошли на поводу у вальвазонского кюре). Я спрашивал себя — как будто хотел выудить у покойника внятный ответ — неужели для становления итальянской демократии обязательно нужно, чтобы дети ходили в школы, взрослые сидели у телевизора, а страна задыхалась под колпаком единообразного бюрократического языка. Вот также, наверно, и эта жавелевая вода, которую Сантино разливал в бутылки благодаря протекции своего тестя, заводского бухгалтера и профсоюзного деятеля, наполнит каждый дом отупляющим запахом хлорки?
«А ты хочешь оставить народ в невежестве и грязной нищете?» В таких терминах диалог становился бессмысленным. Проигнорировав столь несправедливое обвинение, я отвернулся от могилы и пошел вдаль по темным кладбищенским тропинкам. Я был коммунистом — и как им не быть в Италии, зараженной идеями Гронши и Сеньи? — и все же я оставался на стороне Серджо и Главко. Предпочитая их раздолбанный автобус, на котором они ездили в Тибуртину, даже если для того, чтобы попасть в поток Истории, мне выгоднее было бы пересесть на менее архаичное средство передвижения.
В сорной траве у стены поблескивал светлячок. Обратил бы я на него внимание десять лет назад, когда они тысячами освещали поля и луга, везде, где природа еще не покорилась человеку? Пока он не оросил их ради более высоких урожаев холерой инсектицидов. Я неожиданно замер у надгробия с плачущим ангелом, боясь вновь услышать раздраженный голос Грамши. Он требовал, чтоб я ему ответил, что именно крестьяне, еще вчера привязанные как крепостные к земле, стали первыми, кто смог воспользоваться прогрессом химической промышленности.
Вдоль покатых дорожек парка беспорядочно возвышались стелы. Кто и что заслало всех этих иностранцев в Рим? Какие мечты? Какие амбиции? Пользуясь последними лучами солнца, я разглядывал их могилы. По-русски, по-гречески, по-болгарски, на турецком, на шведском, на немецком языках — каждая жизнь рассказывала свою судьбу. Я заметил, что здесь покоилось много художников, архитекторов, композиторов и писателей; многие умерли молодыми; тот же Джон Китс в двадцать шесть лет. Он захоронен в самой старой части кладбища, посреди аккуратной лужайки, в тени той пирамиды, которая сама по себе является могилой гражданина древнего Рима. Стелу английского поэта украшает лира и эпитафия, которую он выбрал себе сам. «Здесь покоится человек, чье имя начертано на воде». Успел ли он к своим годам стать более взрослым, чем исторический Ромео его соотечественника, которого Грамши цитировал, не скупясь на похвалы? Ромео! Быть может, сыну Монтекки тоже отказали бы в признании, как слишком молодому? Я думал о прахе минувших столетий, на котором выстроен Вечный город. Марксистской доктрине всегда будет недоставать представления о том, что происходит после смерти. Но, пожалуй, менее всего стоит провоцировать на эту тему того, кто пошел на самопожертвование без всякой надежды на выживание.
Я вышел на улицу, по которой уже почти пустые трамваи мчались к своим конечным остановкам. Прохладный ветер гнал с моря редкие одинокие облака. На скотобойне, за закрытым ночью на тяжелые цепи забором, нервно топтала солому скотина, которую должны были зарезать на заре. Я шел через мост, прокручивая в голове стихи, которые вскоре завоюют мне славу поэта:
Противоречить себе искушенье,
быть против тебя и за; за тебя —
в душе своей, где светло, и против
тебя быть — во тьме своей плоти,
и думая о том, какие главы я мог бы добавить к своему роману, чтобы посметь вновь предстать перед урной с красной ленточкой. Живой или мертвый, Грамши оставался нашим учителем, нашим пастырем, нашим судьей. И всякий, кто достоин называться писателем, обретет искомое, придя под одинокий мирт вопрошать его прах.
Чтобы добраться от скотобоен до английского кладбища, я должен был обогнуть холм: или как еще назвать эту возвышенность, которая вырастала отвесной стеной и преграждала мне дорогу? Незастроенная, необитаемая, стерильная, без домов, без деревьев, она своими необычными очертаниями и пугающей безжизненностью как бы отвергала свою причастность и к природе, и к человеку. Ее склоны, утыканные низкорослым пыреем, сразу берут круто вверх, но потом закругляются у вершины, образуя нечто вроде плато. Этот холм, который жизнь, похоже, обошла своим вниманием, завораживал меня загадочной потерянностью всего этого места. Никаких тропинок, никаких намеков на попытки подняться на его вершину. Единственное подобие некой деятельности можно было заметить в выкопанных у основания нишах. В них нашли себе приют конюшни, а также винные погреба и мастерские кузнецов и бочаров, чья прерывистая работа едва ли могла поколебать сельский покой этого зеленого уголка, затерянного посреди большого города.
Кому известно об этом холме Тестаччо? Никто нигде не упомянет его восьмым холмом Рима, хотя по древности и таинственности он ничем не уступает остальным семи. Жители Града имели обыкновение приносить сюда свою старую посуду, чтобы выкинуть ее в этих когда-то заболоченных местах, образованных Тибром и Авентиной. Веками здесь копились черепки разбитых амфор, осколки чашек, ваз и тарелок. Постепенно они переросли в пригорок, из пригорка в холмик, а потом в настоящий холм. Затем века покрыли его мантией травы и чертополоха, люди утратили к нему интерес и он остался стоять под небом пустой и никому не нужный, словно древнее святилище, которое никто не осмелился осквернить.
Я обходил обустроенные в его фотах мастерские по кольцевой дороге, что поросла травой и изобиловала рытвинами и ухабами. Тестаччо падал вертикально со всех сторон: забраться на него было невозможно. Какую тайну хранил он на своей вершине? Работавшие внизу ремесленники почему-то давали уклончивые ответы на мои вопросы. Среди них был собачий парикмахер, который раскладывал свой стульчик напротив мастерской шорника. Свои инструменты он держал в коробке из-под обуви, но без дела он оставался недолго. Из-за его помятой шляпы, торчавших из под нее седых волос и его беззубой улыбки как у Ричарда Бейсхарта (актера, которого Феллини выбрал на роль Сумасшедшего в своем новом фильме) я принял его за дурачка. Надежды получить хоть лиру со своих бродячих клиентов у него не было никакой, но несмотря на это он священнодействовал по всем правилам искусства. Обойдя мясные ряды и порывшись в отбросах, к нему сбегались, как будто сговорившись, самые редкие и исчезающие образцы собачьих пород. Дворняги и шавки всех мастей и окрасов, фифоны с ушами бассета, спаниели с хвостами шпица, фокстерьеры с мордой бульдога. Они покорно усаживались перед своим парикмахером, тот вынимал из коробки инструменты и педантично наводил марафет на своих пациентах. Причесанная надлежащим образом собака неспешно поднималась, офяхивалась и удалялась, виляя хвостом. Перед поворотом она оборачивалась и на прощанье тявкала в знак благодарности. Старик приподнимал в ответ свою шляпу. И аккуратно складывал ножницы, щетку и расческу обратно в коробку. После чего застывал на своем посту, пока какая-нибудь другая псина, презрительно обойдя стороной живодеров из эпидемнадзора, чей фургон стоял с другой стороны скотобойни, не прибегала подстричь себе лохматую спинку у благосклонного цирюльника. Пожалуй, с точки зрения тех, кто спешил на берега черного Ахерона, направляясь в царство теней, легендарный древнегреческий Харон выглядел не менее странно — и раз уж Тестаччо был слегка не от мира сего, путь к вершине его мне, наверно, должен был указать именно этот кормчий.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!