Тревожный месяц вересень - Виктор Смирнов
Шрифт:
Интервал:
— Оставайтесь, — сказал я. — Переночуете. Опасно ночью.
— Мне? — Он рассмеялся. Мелко так, неожиданно звонко, казалось, что стеклышки пенсне бьются друг о друга в темноте. — Голубчик, мой авторитет среди воюющих сторон достаточно велик. Меня не тронут, разве что по ошибке. Это вот у вас опасно, — сказал он, оглянувшись, и склонился ко мне со своей таратайки:- Ко мне приходили люди Горелого. — Он взял меня за руку. Пальцы были тонкие, жесткие и холодные. Словно бы ящерка сжала мое запястье коготками. — Их интересовало, не сохранились ли у меня со старых времен золотые вещи. Боже мой, ко мне уже много раз приходили с этим вопросом. Разные люди, в форме и без формы. Думаешь, эти хотели экспроприировать? Нет, они предлагали продать. За любую цену. И они не блефовали, я понял. Вся их операция имеет отношение к Семеренкову. Им что-то нужно от него. И если они не добьются своего, то постараются воздействовать на дочь. А уж как они могут воздействовать!.. Теперь понимаешь, почему я прошу тебя уехать вместе с младшей Семеренковой?
— Что ж это за операция? — спросил я.
Он отпустил мою руку. Прислушался.
— Когда люди скупают золото, — прошептал Сагайдачный, — это означает, что они собираются сматывать удочки. Так было во все бурные времена. Но при чем здесь Семеренков и его дочь, не знаю.
— Сколько их?
Картуз покачался из стороны в сторону.
— Шестеро. Сейчас шестеро. Не считая Климаря.
— Горелый был? Как он выглядит?
Сагайдачный вздохнул. Как будто прошелестела страницами раскрытая книга.
— Эх, Иван Николаевич! Ты все-таки стараешься сделать из меня информатора!.. Я сказал самое важное. Забирай ее и уезжай. Без дороги, в леса. Немедленно.
— У Горелого действительно следы ожогов на лице? Как он выглядит? Как говорит?
— У него болезненно высокий надтреснутый голос. Левая щека, обожжена глаз как будто стянут книзу. Довольно? Оставь его! Это плохо кончится. Твоя жизнь мне небезразлична. Когда состаришься, поймешь, что значит найти родственную душу в океане человеческом. Уезжай! Ты ведь можешь сослаться на неожиданное обострение болезни, правда? Через много лет ты вспомнишь меня с благодарностью.
— Как мне их выловить? — спросил я. — Подскажите. Он вздохнул и промолчал.
— Спасибо, Мирон Остапович, и на этом, — сказал я. Он снова вздохнул.
— Если б молодость знала, если б старость могла! И ничего тут, видать, не поделать.
Я проводил его за огороды и долго стоял, слушая, как поскрипывают втулки. Ночь была теплая, только с лесной стороны, откуда доносился скрип, тянуло иногда сыростью и прохладой. Лебедь летел над Полесьем, вытянув длинную шею, ярко светилась Вега, и Кассиопея лежала на темном полотне зловещим изломом. Туда, под излом, и ушла однооска Сагайдачного. Я почувствовал беспокойство за старика. Он уже не казался мне таким неуязвимым, как раньше. Он смотрел слабыми, подслеповатыми глазами. Как только он уехал, мне стало не хватать его.
Скрип затих, леса поглотили таратайку. Чумацкий Шлях медленно разворачивался над землей; и Ковш начинал клониться к горизонт^. Погас свет плошек во дворе у Кривендихи. Белый клуб пыли растворился в темноте.
Значит, их шестеро, не считая Климаря. Все, что сообщил Гупан, подтверждалось. И глава шайки, Горелый, человек с болезненно высоким голосом, ведет какую-то игру, в которой замешан Семеренков.
Девчата, возвращавшиеся с гулянки, пропели громко и нестройно «Горлицу». Всходила луна над теплым, нагретым за день паровым клином. Багровый краешек трепетал в мареве, как язык пламени.
«Ладно, — сказал я себе. — Пусть я пешка в этой игре, которую затеял Горелый. Но зато я знаю твердо: надо уберечь Антонину. Ей грозит опасность. И я должен быть рядом».
Во дворе у нас хрипел Буркан. Климарь бросил своего друга на произвол судьбы. Наверно, понадеялся, что тот оборвет веревку и прибежит за ним. Но Буркан запутался о приставленную к хлеву лестницу и теперь хрипел в ошейнике, как в петле. В лунном свете его выпученные глаза блестели, как стеклянные шарики, слюна текла с оскаленных зубов. Он старался выпутаться и только еще сильнее затягивал петлю.
— Ладно, беги, ищи хозяина, — сказал я, разрезая веревку. — Хороший у тебя хозяин, пес.
Но у вислоухого Буркана не было сил. Освободившись от ошейника-удавки, он лег и уставился на меня. Ребра его вздувались.
Луна уже поднялась над сараем. Звезды поблекли, пахло резедой, росшей в цветничке под окнами.
— «Прошло богато дней, но вдруг забытый вечер…» — тоненько, с подвыванием, пропели у калитки. Это возвращалась Серафима. Слухом она никогда не отличалась, но память у нее была хорошая, уж с романсом, который Клавдия Шульженко пропела двадцать раз за вечер, она справилась быстро. — «С листков календаря повеял вновь весной…»
И Серафима прошла к двери, притоптывая в такт своими огромными разбитыми башмаками. Она казалась совсем маленькой, быть может, от длинной тени, что тянулась за ней и доставала до плетня, переламываясь на нем.
— Бабусь! — окликнул я ее. — Как дела?
Только сейчас она заметила меня.
— Ну как, не побил тебя этот морячок с разбитого корыта? — встрепенулась бабка. — Дай-ка погляжу! — Она убедилась, что со мной все в порядке. — И правильно, что не дал в обиду такую красуню. До чего ж хороша девка! Любисточек!.. И хорошо, что не разговаривает, внучек. Такую, если без всякого дефекта, враз уведут. Вот повернутся с войны парубки — при часах, при чемоданах, при габардине… А у тебя чего? Все пузо как зингеровской машиной прошито. Это ж не капитал. Ну, грамотный, конечно, это известно, а из грамоты кулеша не сваришь… Грамота — не сало.
— Бабусь, идите отдыхать, — сказал я. — Наплясались вы сегодня и напелись.
— Ой, это я люблю! — Серафима притопнула и повела рукой. — Я, внучек, такая танцюристка была, с меня бы кино снимать.
— Ой, бабусь! — Я обнял ее. — Чудо глухарское.
— Три фунта колбасы снесла на гулянку, внучек, — вспомнила вдруг Серафима. — И два фунта сала. На безмене вешала. Думаешь, кто спасибо сказал, чтоб им та колбаса колом встала! И две буханки. А будущий родич, Семеренков, кум, удрал, даже не почеломкались на прощание. Где он, этот горшкороб?
— Сам хотел бы знать, — сказал я. — Вы, баб, дайте мне требухи, какой похуже.
Она принесла миску. Буркан оживился.
— Вот еще, чужих псов прикармливать! — проворчала Серафима. — Да еще этого душегуба… Хозяин где ж?
— Серафима, — сказал я, — вы постелите себе сегодня на сене, в сарае. Я не буду дома ночевать.
— Ну и не ночуй, — ответила бабка. — Может, к Варваре собрался? Так там, гляди, морячок. А если к Антонине… Ну что ж, у нас обычай такой. После сватовства можно. Иди-иди. Так гончару и скажи. Куда уж, мол, мне теперь? Дело милое, молодое.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!