Исход. Возвращение к моим еврейским корням в Берлине - Дебора Фельдман
Шрифт:
Интервал:
Как и многие в Германии, мой бойфренд, Ян, одинаково хорошо говорил на двух вариантах родного языка: и на диалекте небольшой области, откуда приехал, и на верхненемецком – с соответствующим произношением. На его малой родине, по его словам, диалекты отличались даже между соседними деревнями; опираясь на выбор слов, произношение или интонации, он мог определить не только из какого региона собеседник, но иногда даже конкретный город. Ян привел мне столько примеров слов, которые определенным образом звучали в его городе и совершенно иначе – всего в пяти километрах от него, что я начала задаваться вопросом: как местные вообще друг друга понимают? Сам он переехал в Берлин 20 лет назад, но все еще часто имел возможность говорить на своем редком диалекте, поскольку за годы собрал вокруг себя друзей из той же области. Встречаясь – а они это делали регулярно, – все тут же переходили на неразборчивую и быструю речь. Вот только мне было куда как проще понять ее, чем остальным: по глубокой иронии судьбы, этот диалект зародился в том же регионе и в то же время, что идиш, и напоминал его гораздо больше, чем можно было ожидать. Говорить на этом языке, напоминавшем странную и искаженную версию моего родного, я не могла, зато, к собственному удивлению, прекрасно понимала сказанное. Казалось, в процессе переключения с идиша на немецкий мой мозг соорудил Розеттский камень для всех родственных с ними диалектов, свой способ понять отношения между главным языком и его многочисленными незаконными отпрысками. Так я получила универсальный ключ к германским языкам: можно мысленно разобрать слово на ассоциативные части и соответствующие образы, составить список изменений для всех возможных произношений и конструкций – и все равно практически инстинктивно отследить связи между всеми версиями.
Несмотря на это, я вскоре с удивлением обнаружила, что родной язык в процессе то и дело выскальзывает из моей хватки. Я больше не могла прятать его простым усилием воли. Отчасти, подозреваю, это произошло потому, что я много лет на нем не говорила, а отчасти – потому, что я в каком-то смысле обменяла язык своего детства на язык своего будущего. Собственно, мне не хотелось терять идиш: причинами тому были и чувство вины, и культурные обязательства, но гораздо важнее было то, что вместе с ним я боялась потерять какую-то важную часть себя. Будь я окружена в то время людьми, говорившими на идише, все могло сложиться иначе, но тогда я наблюдала два процесса одновременно: мой немецкий становился все свободнее и увереннее, а идиш погружался все глубже в зыбучие пески моей бессознательной памяти, становился все недоступнее. По большей части я не могла контролировать эпизоды, когда вспоминала его: это всегда происходило независимо от моих попыток, в самые странные моменты, яркими, непредсказуемыми вспышками. Если я смотрела фильм на идише или слышала песню, отдельные слова вспоминались мне с кристальной ясностью, а с ними приходили и воспоминания, и сильные переживания. Часто они были болезненными, и я отшатывалась назад, как от пламени.
Тем временем новые слова, которые я узнавала в этом странном процессе замещения, обретали собственную ауру ассоциаций, воспоминаний и чувств, как это всегда и происходит при изучении нового языка, но для меня в этом были дополнительные слои. Облако ассоциаций каждого нового слова накладывалось на слова из прошлого, новые образы смешивались с уже известными, новые понятия становились частью многослойного эмоционального опыта. Я начала вдруг понимать, что, несмотря на инстинктивные попытки избежать прошлого и его ошибок, часть меня всегда тосковала по возможности такого примирения с ним.
Помню, тогда мы с Яном случайно изобрели новую игру – сравнивать уникальные слова из разных наших родных языков. Он предлагал старое и давно забытое понятие, которого больше не было в немецком, я подбирала эквивалент на идише, потом мы менялись. Часто эти слова совпадали; случалось, в идише немецкий термин заменялся пришедшим из Восточной Европы, иврита или арамейского, но обычно мы находили какой-то созвучный аналог. Я спрашивала Яна, как читается то или иное слово, и с удивлением отмечала сходство; он мог произнести целую фразу, которую я помнила с детства. Однажды ленивым утром, лежа рядом с ним, я подумала о том, что это смешение языков олицетворяет магическую связь между нами, и спросила, знакомо ли ему слово ибэрбэтн, эквивалент верхненемецкого убербиттен[55]. Он наморщил лоб, пытаясь найти в памяти что-то похожее.
Задав этот вопрос, я сама вспомнила это слово и огромный пласт его значений – и это был поистине магический концепт: в известных мне языках эквивалента этому значению не существовало. Изначально, несколько сотен лет назад, слово ибэрбэтн переводилось как «просить прощения», в старом немецком словаре начала XIX века ему давалось определение jemanden mit Bitten zu überwinden, что примерно можно перевести как «одолевать кого-то мольбами». Смысл тот же, но со временем слово начало обозначать очень важный ритуал, ключевой для повседневной жизни нашей общины. Помню, когда я была ребенком, учителя прекращали любую ссору фразой: «Бетет ойх йетц ибер». Стоило услышать это, и мы немедленно шли мириться. Еще в том юном возрасте мы усвоили, что есть два вида греха: «бен адам ле’хаверо» и «бен адам л’Хашем», то есть «между человеком и ему равными» и «между человеком и Богом», и убедить Бога милосердно судить нас за грехи против него можно было, лишь демонстрируя милосердие к равным нам, согрешившим против нас. Поэтому, заподозрив кого-то в грехе против другого человека, к нему просто подходили и формулировали его намерение «зихь иберзубетен», возлагая таким образом обязательство простить другого на того, к кому обращались. Согласно Талмуду, Бог настолько милосерден к Своей пастве, что сострадание рождается в Нем не в момент, когда молитва произнесена, а в момент, когда губы раскрылись в намерении ее произнести; таким образом, сострадание предваряло действие, а потому работало. И, раз уж Бог дарует прощение людям, люди должны подражать Ему и прощать друг друга еще до того, как произнесены слова извинений. Из-за этого извинения со временем перестали звучать вообще, достаточно было лишь выразить намерение, произнести волшебное слово, за которым немедленно следовало быстрое и бурное объяснение: извиняться нет необходимости, вторая сторона уже обязана простить. Никто еще не заикался о своих сожалениях или милосердии, а между спорщиками уже устанавливалось искреннее и теплое примирение.
К концу XX века, когда я росла в Вильямсбурге, этот ритуал стал чем-то вроде сигнальной кнопки, мантры, которую мы ежедневно повторяли, словно пытаясь защититься от последствий какого-нибудь незамеченного греха. Мы твердили эту фразу, как одержимые, будто на следующий день такой возможности уже не представится и между нами навсегда останутся незакрытые вопросы, в дни воздержания и перед важными праздниками обходили соседей, спрашивая, не задели ли их случайно и не разочаровали ли. И каждый раз, независимо от того, знал о своем промахе спрашивающий или нет, ему немедленно предлагалось полное и абсолютное прощение, потому что каждый из нас хотел бы именно такого отношения к себе при встрече с Богом и обсуждении своих грехов. Мы только рады были заплатить эту цену – и отказаться от старых ссор, сбросить со счетов обиды и забыть мучительные разногласия. Возможно, некоторые из обид возвращались: часть старых ран затягивалась не так охотно, как нам хотелось бы, но эта практика повторялась регулярно, и в этом заключалась ее сила: раз за разом отпуская вслух чужие грехи, мы сами попадали под воздействие своих слов – и уже не просто соблюдали ритуал, но и действительно чувствовали то, о чем так послушно говорили.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!