Свет мой. Том 3 - Аркадий Алексеевич Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
XIV
Итак, на другое утро у них были сборы едущих в Берлин.
Вот показались – из желтого особняка, где размещалась столовая, – три оживленных майора: полноватая Игнатьева, моложаво-стройная Суренкова и новый мужчина – не медик средних лет. Как видно, эта троица как бы соревновались друг с другом в любезностях. Был у Суренковой тихий голосок, он тонко перекатывался, в отличие от густого говорка Игнатьевой. Незнакомец же веселил дам.
Они почти любяще поприветствовали мимо проходящую Иру, свернув головы и неприкрыто восхищаясь и завидуя ей, прелестнице, выделявшейся еще гражданским нарядом, на фоне военных, в том числе и женщин, одетых в однообразную армейскую форму.
А Ира, несколько смущенная таким вниманием, подошла к Антону на тротуаре и нетерпеливо зашептала ему, желая узнать, откуда этот посторонний мужчина. Но он тоже не знал того, что, кстати, нисколько его не заботило.
Ира была жива, неуседлива, добрее, конечно же, всех; она не могла и минутку постоять спокойно на месте: ее все подмывало пойти куда-то, показаться всем. Она будто боялась пропустить что-то очень-очень важное для себя. Живые глаза не прятала – заглядывала глубоко в глаза тебе, – открытая душой. Она захотела пройти с Антоном чуть подальше, вообще пройти с разговором, таким, при котором слов не нужно подбирать, а они точно сами собой являются на уста. При хорошем настроении.
– Ну, развеселились, – завистливо она оглянулась на офицеров. – Смешинку, наверное, проглотили на завтрак. А вот, – глянула она прямо, – и твой неразлучный товарищ идет. – И опять повернула оживленное лицо к Антону, подставила его просиявшему солнцу.
Сержант Волков на ходу оглядывал все. Да грузновато прошедший мимо старший лейтенант Шаташинский, сопя обремененно, казалось, холодно ответил на его приветствие, и сержантские зеленоватые глаза смятенно вопрошали у Антона: «Что бы это значило?»
– Из-за твоих вчерашних проделок… – присудил Антон, отчего Волков переменился в лице. – Не смотрит, – продолжал Антон, – а хуже еще будет, когда спросит с тебя, а спросить он захочет, думаю.
– Нет, постой, о чем ты?.. – спросил сипло Волков, – его сильные руки, словно выросшие из гимнастерочьих рукавов, дрогнули. – Что я сделал вчера?..
Антон напомнил ему, – сержант трагически наморщил лоб; он нисколько не помнил своих вчерашних похождений спьяна, лишь поклялся, что башка подозрительно трещит, что у контуженного. И еще недоумевал, почему он эту ночь проспал не у себя в отделе.
– Ах! Ах! Как скверно, – бормотал сержант сокрушенно, вероятно, невольно сделав открытие тех нежелательных способностей, о которых совсем не знал за собой. – Да и разве могу я теперь ехать? Вместе со всеми?! Нет-нет… Не годится. – И с отрешенно-решительным выражением на лице он выпрямился, поднял голову. – Да он же, старший лейтенант, и парторгом назначен, а я ведь партийный…
Однако друг настаивал, чтобы он не валял дурака и поехал тоже в Берлин, и внушал ему, что Шаташинский не злопамятен. Главное – сам понимаешь, осознаешь. Чувство Антону не изменяло: так и должно случиться в конце-концов, как говоришь и чувствуешь; ему сейчас было хорошо, не на кого дуться, и хотелось, чтобы и все испытывали то же самое. А едва сержант спросил, что же ему делать, он продолжительно посмотрел в его глаза. И он, насторожившись, сдвинул брови:
– Что, извиниться?! Я угадал? Нет, не могу… Я не какой-то художник Тамонов все-таки, чтобы расшаркиваться… Ты уволь меня…
– Пошло, что кривое колесо. Не о нем – о тебе сейчас речь…
– Не могу же я… раскаиваться, что ли, надо?..
– Но ведь Шаташинский, я верю, добр. И поймет!
– Как знать. Бодливой корове бог рога не дал.
– Не говори пустое! А хочешь – я самолично с ним поговорю? – заявил друг с вызовом, будто обладал волшебно-магической силой и искренне верил в возможность этого. В его понятии Шаташинский был душевен, правдив, если только… он, заначальствовав теперь, не изменился…
Облокотившись о решетку палисадника, Волков взгляд остановил на осиротевшей двухлетней дочке репатриантки Ани; та, лепеча, забавно перебирала ножонками по панели в сопровождении Любы. И хмуро признался, что только что вчера из письма узнал: погиб шурин и что поэтому еще напился. Две племяшки небольшенненькие без отца остались…
– Ну, извини. Вроде бы пора… Автобус подрулил… А ты как – берешь для зарисовок бумагу и карандаши?
Антон с неопределенностью пожал плечами, чем-то раздосадованный, или, верней, будучи в сомнении. Не будет ли выглядеть смешным, хвастливым, этаким пижонством? У людей-то на виду… Сказал:
– Как ты скажешь, так и сделаю. Идет?
– Лучше, Антон, сначала сделай что-то нужное, нежели раскаиваться в том, что ничего не сделал, – посоветовал ему сержант. – Ты ступай за инструментом. Жду.
Антон с ним словно поменялись ролями.
Возле парадной с Антоном поздоровалась знакомая темненькая немка, в желтом наряде и в коричневых туфлях на толстых пробковых каблуках, и сын ее лет тринадцати. Эта немецкая фрау со дня Победы сама по себе ежедневно приходила к ним и – чего не нужно было делать вовсе – убирала помещение кухни, а иногда и другие комнаты; она даже вытирала пыль с хранившейся в серванте хозяйской фарфоровой и хрустальной посуды, хотя до нее никто и не дотрагивался, содержа все вне прикосновенности. Верили, что в скором времени сюда вернутся сбежавшие на Запад хозяева. И немка прилежно исполняла начатое, поскольку на ее иждивении было двое детей, хотевших есть – исполняла, несмотря на то, что Антон и Коржев запрещали ей обслуживать себя, не бар, не белоручек, и давали ей и так какие-нибудь продукты, понимая ее положение и нарочно принося их каждый раз – после завтрака ли, после обеда ли, – из столовой.
Кашин повлек немку за рукав в отдел и в кухне положил ей в сумку приготовленные хлеб и масло:
– Bitte! Alles heute. Heite nicht arbeit! Nein! Nein! Kommen Sie! – Пожалуйста! Все сегодня. Сегодня не работать! Нет! Нет! Идите! – И, отрицательно помахав руками на метлу и ведро – для пущей убедительности, показал на дверь.
Однако немка, медля в смущении, просила еще для сына, которого привела, несколько листов плотной бумаги. Антон протянул нужные листы ему, настороженному мальчику, спросил как его зовут.
– Курт? Ну, приходи ко мне. Ferstehen?
Зреет исподволь убеждение. И, в сущности, нужно, как ни парадоксально то звучит, только убедиться в чем-то окончательно.
– Что, Антоша, ради творчества едешь? Похвально… – сказал кто-то.
– Да как сложится, – тихо пробурчал он с неудовольствием: что об этом толковать прилюдно!
Поскорей поднявшись в автобус и подсев к
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!