Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
«…Где эта родина, было для него такою же тайной, как и то место, где он находился сейчас. “Которая тут дорога на Расею?” – “Все дороги в Расею ведут”, просто отвечали ему и махали руками вдоль пути, как бы удостоверяя его направление».
Утром, когда у меня сон ещё не отлетел, передали по радио выступление писателя настолько старого, будто его и на свете давно нет: обращается к нам, казалось, из лучшего мира, он видел Тургенева! Сон, можно было подумать, продолжается. А это был голос Николая Телешова. У него в московском доме по средам собирались писательские сходки. На «Среде» за четыре месяца до кончины Чехова, кроме говорившего с нами по радио хозяина дома, присутствовали Леонид Андреев, Бунин, Горький и сам Чехов. Рассказывал Телешов о Бунине, недавно скончавшемся на чужбине.
Ничего подобного мы раньше не слышали. Среди явлений, начавших вдруг, словно оттаявшие звуки Мюнхаузеновой музыки, оживать и возвращаться к нам, была и эмиграция. Созданное русскими писателями за рубежом задерживалось искусственно, с устранением препон началось их возрождение, «поштучно» вводили в наш оборот имена, сопровождая присказкой «там оскудели их таланты». Написанные в эмиграции «Кадеты» Куприна, конечно, не «Поединок», но разговоры об «оскудении» воспринимались как наше обычное reservatio mentalis, лицемерная оговорка, означающая что-то иное. С гласностью ударятся в другую крайность: таланты в эмиграции процветали. Этому пытался противостоять Петр Проскурин, автор романов о партийцах, обратившихся к богоискательству. Проскурин настаивал, будто дома писали не хуже. Резон в его доводах был. Нынешние сожаления о том, что уехали и сейчас уезжают лучшие, пристрастное преувеличение. Из моих соучеников не уехал ни один, кто был признан выдающимся ученым-филологом[147]. Но, разумеется, за рубежом писали глаже и привлекали как запретный плод, хотя, за отсутствием идей, кроме идеализации утраченного и ностальгии, эмиграция ничего чрезвычайного не создала.
Читал я книги эмиграции сначала запоем, дорвавшись, но чем дальше, тем заметнее пыл мой ослабевал. За редчайшими исключениями – воспоминания Сергея Волконского и статьи Ивана Ильина – зарубежная русская литература – это мемуары чеховского Гаева и беллетристика заблаговременно уехавшего Тригорина. «Если б знать, где соломки подстелить» – «ахи» и «охи» вдруг спохватившихся: «Не хватило понимания… Не было сознания…» У кого не было и кому не хватило? Читатели-современники Чехова! Вам же русским языком – и чистейшим языком, без ломания! – было сказано: все вы – Дымовы и дяди Вани, не жалуйтесь, у вас один выбор, либо опомниться, либо отправляться куда подальше на все четыре стороны, либо намылить веревку и повеситься на первом столбе! Оказались неспособны на вдумывание, по словам Атавы-Терпигорева, сказавшего это ещё в девятнадцатом веке, на подступах к революционной разрухе. Иван Шмелев сына в Гражданскую войну потерял, и потеря из его души исторгла… благолепие: написано лампадным маслом, если заимствовать метафору у Горького. Из русских писателей, формировавшееся уже за границей, так называемое «незамеченное поколение» Гайто Газданова и Бориса Поплавского вызвало большие ожидания там и тогда, а в особенности потом, когда их открыли у нас, но ожидания не оправдались: вторичность и худосочие, нет значительной творческой энергии. Не было идеи и энергии и у тех, кто склонялся к нацизму, оказались творчески несостоятельными. Набоков, самого себя назвавший именем райской птицы, – антитворчество. По описанию Олега Васильевича Волкова, учившегося вместе с ним в гимназии, Набоков был нарциссом[148]. Притягательность нарциссизма и сплотила вокруг него бездну поклонников, которые видят себя в предмете обожания.
Не написали за границей русские того, что обязаны были написать – о себе. Заодно с прочими силами, они и доводили до революции, из эмигрантов-литераторов никто не взял на себя обязанность о том рассказать с подробностью, достойной толстовской традиции исповедальной прозы. Себя жалели и щадили. Вместо самопознания – самолюбование. Пыталась кое-что признать Тыркова-Вильямс, но лишь между прочим. Остальные, даже Иван Ильин, – это задним числом спохватившиеся и до конца не опомнившиеся. К чему у нас идёт, отразилось в классике девятнадцатого века; к чему и почему пришло, литература эмиграции не сумела осознать и воссоздать, кроме отдельных покаянных выкриков, какие привел Дмитрий Горбов в обзоре эмигрантской литературы 20-х годов, слишком нейтральном, если не сочувственном, ему это припомнили, когда он попал в проработку и притих. Таким я его и увидел, сначала внимания не обратил, сухонький, щупленький человечек старался быть незамеченным, но рядом воскликнули: «Это же Горбов!».
Чтение Ивана Ильина произвело на меня воздействие ошеломляющее, но я несколько отрезвел: где же он раньше был? Сегодня его одни превозносят, другие поносят. По-моему, ни те, ни другие не представляют себе, что это было за фигура. Имею в виду личную черту – злобность, неизменно упоминаемую в дореволюционных мнениях о нем. Упреки ему в сочувствии фашизму, однако, неразборчивы. Стоит только перечислить имена, выражавших интерес к нацизму, тех, кого за это анафеме не предают. «Фашизм – сложное явление», – писал Ильин. Прежде всего – не только гитлеризм, взявший верх над прочими фашиствующими и нацистскими направлениями. Муссолини – фашизм без антисемитизма. Франко – о нем Инна Тертерян, испанист, признанный испанцами, говорила, что диктатура каудильо была достаточно терпимой: единый памятник жертвам Гражданской войны воздвигал. В Германии среди нацистов были братья Штрассеры, был Отмар Шпанн – не гитлеристы, они и претерпели при фюрере. В Англии – Мозли. Его послевоенный спор с оппонентами помещен в интернет, можно посмотреть, послушать и составить о нем свое мнение. Ильина из Третьего Рейха в конце концов попросили, и он переехал в Швейцарию. Готовился я расспросить его секретаря и биографа
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!