Серебряный век в нашем доме - Софья Богатырева
Шрифт:
Интервал:
Книга была подарена Владиславом Фелициановичем моему отцу с такой вот обстоятельной надписью:
Дорогому и глубокоуважаемому Игнатию Игнатьевичу Бернштейну свой скромный, но по мере сил добросовестный труд с искреннейшей симпатиею и благожелательством честь имеет почтительно преподнести любящий его переводчик – за два дня до дня рождения своей жены, и с надеждой увидеть почтенного Игнатия Игнатьевича у себя накануне означенного дня рождения.
Утрированная почтительность обращения выглядит забавно, если вспомнить, что почтенному Игнатию Игнатьевичу в ту пору едва минуло двадцать лет. Поскольку на обложке нет его имени, Ходасевич избегает его и в инскрипте, однако вносит поправки и комментарии: к римской цифре ХVI прибавлена единица, превращающая ХVI век в ХVII, сообщение: “Перевод с польского” дополнено “уточнением”: “…языка на русский языкъ”, а через всю свободную часть обложки наискось крупно выведено “Издание контрафакционное”. Насмешливые ремарки свидетельствуют скорее о высокомерном пренебрежении, чем о бессильной ярости, каковою дышит заявление в Госиздат, написанное в другое время и в ином душевном состоянии, дабы не только излить накопившееся раздражение, но и защитить ежеминутно попиравшееся достоинство. Не уступить соблазнам “беса смирения”. Бросить вызов. Пригрозить. С другом поэт мог пошутить на эту тему. Советским чиновникам он не желал спускать произвол. Судя по тому, что он просит Владимира Германовича Лидина[282] лично передать “Заявление” в Госиздат и “непременно взять расписку”[283], шаг этот был важен для Ходасевича.
Два с половиной месяца спустя он начал хлопотать о выезде за границу. Необходимые для отъезда две подписи высокопоставленных чиновников дали ему поэт Юргис Балтрушайтис, в то время – посол Литвы в Москве, и все тот же вездесущий и незаменимый нарком просвещения Анатолий Васильевич Луначарский, которому, надо думать, крепко досталось “в устной форме” за незаконные переиздания.
Продолжение нам известно: 22 июня 1922 года Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой уехал из Петрограда.
В товарном вагоне, в котором они пересекали границу, поэт прочел ей строки из незаконченного стихотворения:
Восемь томов, собрание сочинений Александра Пушкина в издании А.С. Суворина, лежали рядом, на полу вагона. В первом варианте стихотворения тема неведомой родины, Польши, звучала отчетливей, многозначительно сплетаясь с образом матери. Вслед за первой шли две – не слишком удачные – строфы:
Горечь разлуки с Россией была передана эпиграфом: “Иду в чужбину, прах отчизны / С дорожных отряхнув одежд. Пушкин”[284].
В окончательном тексте все строже и печальней: не скорбь о не узнанной Польше и не прощание с Россией. Обретение истинной родины: литературы.
Пора елочку наряжать!
Посреди комнаты растет дерево. Я трогаю его колючие лапы и пытаюсь вместить невероятное. Мой без малого трехлетний жизненный опыт подсказывает, что такого быть не должно: деревья растут только на земле, только летом и только на даче. Зимою в городе они не водятся. Дерево пахнет сразу и летом, хвоей, и зимою – снегом. Оно растет прямо на полу, а мама развешивает на ветках мои игрушки – те, что помельче. Мне это не нравится, я начинаю предупредительно сопеть, собираясь удариться в рев.
– Эй, не киснуть! – строго окликает меня отец. – Не время хныкать, время елочку украшать!
Голос идет сверху, я поднимаю глаза и вижу, что отец стоит на лесенке под потолком и маленькими гвоздиками прибивает к оконной раме лист плотной черной бумаги. Окно слепнет, мне становится страшно, я прижимаюсь к няне.
– Разболтает девка о елке, хлопот не оберемся, – ворчит няня.
– Да что она там сможет разболтать, наша девица? – смеется отец. – Кто станет слушать?
– Найдутся охотники, – предупреждает няня. – Мне что, мое дело сторона, на себя пеняйте.
На дворе канун 1935 года. Новогодние елки запрещены: религиозный пережиток, как постановили власти. Патрули из добровольцев ходят по улицам, заглядывают в окна, выявляя нарушителей, а мы-то как раз – легкая добыча, живем на первом этаже. Потому испугана няня Маруся, занавешены окна, нет елочных украшений. Но мои молодые родители не сдаются: им надо сохранить хоть внешние приметы человеческой жизни, свое понимание нормы: раз в доме есть ребенок, должна быть елка на Новый год. Мама пристраивает на ветках длинное ожерелье из прозрачных бусин – я люблю перебирать эти твердые прохладные шарики, когда она его надевает, чуть выше – блестящую цепочку с камушком, еще где-то – серебряный флакончик для духов.
– Не забудь мои галстуки, – подсказывает отец, – там есть пестрые!
1938-й. Второй год Москва не спит ночами в ожидании незваных гостей. Слушают чутко: не остановился ли “воронок” у подъезда, лифт у дверей квартиры. Перед Рождеством опасность подходит вплотную к нашей семье: арестован первый журналист страны, герой гражданской войны в Испании Михаил Кольцов, главный редактор журнала “Огонек”. А в “Огоньке” работает моя мама. Маму куда-то вызывают, она на долгие часы исчезает из дома, и я слышу, как отец меряет шагами квартиру, бесцельно переходя из комнаты в комнату. Она возвращается поздно и за закрытой – от моих ушей – дверью чужим голосом рассказывает что-то отцу, часто повторяя слово они.
Нависшую над домом угрозу дети ощущают безошибочно. По сей день помню изумление и восторг от известия, что елка, о которой я и не смела мечтать, все-таки будет! И голос отца:
– Раз в доме есть ребенок – должна быть новогодняя елка. Пока…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!