Светило малое для освещения ночи - Авигея Бархоленко
Шрифт:
Интервал:
— Так я… Так я… — засучила она пальцами, — я тебя не по сурьезу… я попугать!
Вот тогда Лушка и отвернулась, а сбоку голос дамы произнес:
— Душечка, вы же не ее даванули, а Машеньку.
Баба осела на кровать проткнутой опарой.
— Какую… какую… какую… — Но так и не осилила имени убиенной, прижала руки к горлу, чтобы не задохнуться, и вдруг заверещала:
— Бей ведьму!.. Добивай!..
Пролетарский угол прорезался девахиным голосом:
— А ты не командуй, раз потаскуха. Тебе теперь только одно — молиться!
Баба таранно развернулась на голос:
— Да я… Да ты… — И вдруг будто в ноги кинулась: — Аборт сделаю! Хоть сейчас!.. Не пожалею! Для революции!..
— А что теперь аборт, — возразила деваха. — Мы такие — ты такая. Не вернешь.
— Я революционный авангард! — завизжала баба.
— Я и говорю — шлюха! — констатировала деваха.
Прочие подтянулись к новому вождю и смотрели на прежнего без жалости.
Баба пошарила около задыхающегося горла и вдруг ветхозаветно разодрала все одежды на груди. Разорвалось легко, будто давно прогнило.
Рванулась дверь. Все оглянулись. В палату, белее собственного халата, вошел Петухов.
— Эй… эй… эй… — забормотала, пятясь спиной по собственной кровати, непутевая баба. — Я не хотела… я не могу… меня нельзя!..
Два других халата взяли ее за плечи и легко отделили от предающей панцирной сетки. Она провисла в руках санитаров, не делая попытки воспротивиться, и бессловесно цеплялась взглядом к Лушке, а та больше ее не видела.
В начальственном присутствии народ потерял единый лик и кинулся к Сергею Константиновичу, частя и захлебываясь: мы ни при чем, она сама, мы говорили, она ночью, мы спали, а ее теперь расстреляют?..
Маш, как же так? Тебя нет, а я осталась. Почему я всё время остаюсь? Это должно было произойти со мной. Я не решилась сама, так пусть бы кто-то помог. Было бы справедливо. Я бы поняла, что справедливо, и стало бы спокойно. Но я здесь, и я опять убийца, за вину я плачу новой виной. Как только я начинаю любить, я убиваю.
Эта баба все-таки поставила меня к стенке.
В меня выстрелили и опять убили. Или нет, это я стреляю, я убиваю не целясь. Что же вы смотрите — я у стенки — пли!..
Но они считают, что я опять не виновата. Они дадут справку и поставят печать.
За спиной встрепанного зама Лушка двинулась к выходу. Взгляд задержался на высокой пластмассовой бутылке на чьей-то тумбочке, недопитый сок подернулся пленкой, над ним крутились мелкие мошки. Малые жизни в прозрачном сосуде. В зарешеченное окно било солнце, стены палаты показались отсутствующими. Но стены были, стены заявляли пределы, было обо что биться и что не понимать.
Лушка отстраненно преодолела пустой коридор. Дверь в палату раскрылась сама. Сидевшая на цивильном стуле санитарка вскочила и преградила дорогу. Лушка безвыходно сказала:
— Это моя палата. Я в ней живу.
Про палату была полная правда, указаний относительно коренного населения санитарке не выдавали, да и должен же кто-то посидеть возле покойницы, упокой, Господи, душу ее! И санитарка, сознавая, что преступает начальственный запрет, но всё равно делает правильно, молча вернулась на индивидуальный стул и отвернулась, чтобы не видеть нарушения и не препятствовать внутренней правде.
Тело было задернуто простыней. Лушка сдвинула край, чтобы вернуть лицо. Лицо, выпав из времени, прежними напряженными глазницами смотрело сквозь потолок.
Надо закрыть, напомнило будничное знание, но Лушка не признала его. Ей не хотелось отделять Марью от мира.
— Маш… — сказала Лушка. — Это я, Маш…
Ей показалось, что ее слышат и хотят ответить. Стало жечь под веками и в носу. Должно быть, Лушке захотелось плакать. Но желание только обозначилось над горизонтом и прошло стороной, как дальняя гроза.
— Это было мое, — сказала Лушка. — Тебе надо было меня разбудить.
Откуда-то вошло беспокойство, будто ей сказали важное, а она не поняла. Лушка оглянулась на дверь, на окно, перевела взгляд на тумбочку у своей кровати и увидела поставленные между стеной и эмалированной кружкой вдвое сложенные тетрадные листы.
«Господи Боженька, — испугалась Лушка, — почему же я заметила их только сейчас и как не заметили их все остальные? Это только от Марьи, это Марья, это она… Господи Боженька, я боюсь взять, там что-то такое, чего я не хочу, не хочу…»
И она осторожно протянула руку, чтобы взять, и медлила, выгадывая мгновения.
Она положила письмо на колени. И помолилась окружающему, чтобы предчувствие ее обмануло. Палатное пространство терпеливо ожидало. Лушка приговоренно развернула первую страницу.
«Если ты подумаешь, то поймешь сама. У меня нет выхода.
Дни и ночи, прошедшие после того шабаша, не изменили моего вывода. Я руководствуюсь не эмоциями, а сознанием. Я на том уровне, где чувства отсутствуют.
Я решила, что можно разорвать простыню, как сделала та несчастная, и повеситься на кроватной спинке. Для меня это единственная достойная возможность — даже если в происшедшем нет ни моей вины, ни моего участия. Но это всё равно было со мной, мое тело растоптало меня в слякоть, мне не собраться в прежней форме.
Елеонора всё делала сама, а он подло смотрел ей в лицо и считал, что видит меня. Я всё в нем понимала, у него достало выдержки не шевельнуться, чтобы раздавить меня полным как бы неучастием, и этим моим унижением он наслаждался больше, чем остальным, а остальное превратил в пытку, потому что Елеонора не могла остановиться, она каталась по полу и грызла руки, а он ждал, и она приползла, и он опять смотрел — полагаю, что полностью для себя, но делал вид, что и тут исследует чью-то болезнь.
И даже если бы меня с помощью медицины навсегда вернули в полную личную независимость и если бы мне больше никогда не встретился ни один свидетель этой беспредельной ситуации, — я бы уже не согласилась. Потому что я сама себе свидетель. Потому что мое тело знает и помнит. Мое тело предало меня, и я разрываю с ним отношения.
Елеонора на всем этом так истощилась, что не смогла мне воспротивиться, и вот я пишу, и надеюсь, что она не успеет очнуться.
Елеонора готовила этот конец для тебя. Она тебя боялась и ненавидела, она и подала эту идею Краснознаменной, нажимая, естественно, на бдительность и чистку кадров. Бедная женщина заглотила наживку с радостью, для нее приблизился главный день существования. Коммунисты всегда чистились убийством. Для них не имело значения — кого и за что, для них было важно убийство само по себе. Весь этот исторический прошлый кошмар стал ритуалом, но способен возвратно переключиться на совершение в один миг. И я с Елеонорой в этом участвую. Ты понимаешь? Когда это приблизилось бы, тебя убивала бы и я. Даже если это ограничилось бы разнузданным суррогатным воображением.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!