Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры - Марк Коэн
Шрифт:
Интервал:
– Маг-да-ле-на.
В ее голосе шорох и свист, скольжение теней по навощенным дубовым доскам, колыхание паутинки. Дыхание безумной касается моих волос на затылке, но она не предпринимает попытки вцепиться в них. Только ногти со скрипом движутся вдоль по металлическому полотну двери, и от этого скрежета у меня перед глазами вспыхивают огненные пятна.
– Пойдем со мной…
Голос дробится на несколько осколков эхо, отражается хоровой полифонией. Сползаю вниз, зажимаю уши.
– Уйди прочь, уйди! Ты мне кажешься, нет тебя, нет! Магда, прекрати, прекрати выдумывать. Нет ничего, тебе кажется. Кажется!
Уговариваю себя на все лады, пока за решеткой окна не начинает брезжить солнце.
Такой меня и находит персонал.
* * *
Новые успокоительные отличаются от того, что мне вкалывали раньше. С изумлением поднимаю одну руку, другую. Они одновременно легкие и тяжелые, будто под водой. Мысли скользят, точно сверкающие рыбки, – все мимо. Это даже забавно.
Однако я все же в сознании. Я все помню и могу говорить.
– Если я скажу что‑то безумное… ты… испугаешься?..
– Ты меня уже напугала, куда уж хуже? – раздосадованно отзывается Фаустина со своей постели.
Она успела сходить на завтрак и побеседовать с врачом, вернулась, оделась для прогулки, но передумала выходить. Вместо этого монашка сидит напротив, обхватив колени, и наблюдает за мной. Присматривает.
– Меня хотят убить, – хихикаю я, – или лишить разума. Окончательно. Знаешь кто?
– Кто?
– Моя учительница польского.
– Боже, Магдалена…
– Она убила все-е-ех моих подруг. Чтобы свести меня с ума. На самом деле, она тоже ненормальная.
– Магдалена, здесь нет твоей учительницы польского. Она не может навредить тебе, – осторожно замечает Фаустина.
– Я бы не была так уверена.
Вскоре я устаю держать руки на весу и складываю их на грудь. Сердце мое бьется ровно, как ему и полагается.
– Теперь ты точно считаешь меня сумасшедшей. Все считают. Есть пауков – это нормально по сравнению с разговорами с самой собой.
Кровать Фаустины истошно визжит, скрипит железная дверь. Фаустина уходит. Веки слишком тяжелые, чтобы смотреть на мир глазами.
Ждать осталось недолго. Пан Пеньковский уехал один, два… четыре дня назад. Скоро он вернется, чтобы поставить мне окончательный диагноз. И, если я все же нормальная, меня отправят в тюрьму, где научат шить на машинке, драться ложкой и другим замечательным вещам.
Дверь скрипит снова. Фаустина решила вернуться и сказать что‑нибудь душеспасительное?
– Прости, я наговорила лишнего, – бормочу, не открывая глаз. – Наверное, мне не хватает сцены, чтобы страдать на ней…
Фаустина почти бесшумно движется по палате и замирает напротив меня. По колыханиям воздуха я понимаю, что она присела на корточки.
– Ты ошибаешься. Твое место не здесь и не на сцене. Оно в лесу, у костра.
Распахиваю глаза и вижу перед собой улыбающуюся физиономию Франтишки.
– Что ты здесь делаешь?!
Франтишка подпирает ярко-розовые ободранные щеки кулачками и покачивается на пятках.
– Пришла поздороваться. И еще я принесла тебе подарок.
– Шла бы ты отсюда, пока цела. – Приподнимаю верхнюю губу, показываю зубы. – Я ведь и поколотить могу.
Франтишка замирает с приоткрытым ртом, отчего делается невыносимо похожей на маленькую девочку. Она, наверное, и есть маленькая девочка, несмотря на сформировавшееся женское тело.
– Нет, глупая, – наконец отмирает она, – тебе не нужно бить меня.
А мне и правда уже не хочется этого делать.
– Тебе нужно почитать, – продолжает Франтишка, засовывая руку за болтающийся ворот. – Вот, она сказала, тебе это нужно.
– Кто – она? Что – это?
– Просто мусор. Мусор из корзины. – Франтишка расплывается в счастливой улыбке, игнорируя первый вопрос. – А…
– Вот ты где!
В дверях палаты, уперев руки в крутые бока, стоит дежурная медсестра.
Развернувшись на пятках, Франтишка ловко засовывает бумажный ком мне под матрас. Ни одна пружина при этом не скрипит.
– Ну-ка, поднимайся! Нашла развлечение! Марш к себе. И не смей выходить, пока тебе не поставят укол!
– Слушаюсь, пани, – покладисто, даже слишком покладисто отвечает Франтишка и выпархивает из палаты.
Медсестра провожает ее подозрительным взглядом прозрачных глаз.
Едва они уходят, оставив меня одну, я просовываю руку под матрас и вытаскиваю сыроватый бумажный ком. Будто кто‑то вылил в корзину недопитый чай. Действительно, это и есть мусор. Впрочем, чего еще ждать от сумасшедшей? Но разочарование все равно поднимает голову.
* * *
Считаю дни до возвращения пана Пеньковского. Нет, уже не дни, часы. Стараюсь спать подольше, ведь пока я сплю, со мной не происходит ничего плохого. Даже если дверь палаты снова будет открыта посреди ночи, я этого просто не пойму. Даже если надо мной склонится лунатичка и станет шептать мое имя, я не замечу. По крайней мере, в это хочется верить. В это, а еще в свое скорое вызволение.
Когда необходимость все же выгоняет меня в коридор, я всматриваюсь в каждое лицо в надежде увидеть ту женщину, что напугала меня посреди ночи. С одной стороны, я боюсь, что она будет опасна и днем, а с другой – желаю увидеть ее во плоти, чтобы убедиться, что она мне не пригрезилась. Но тщетно. Все пациентки, кроме меня, острижены почти под корень, а персонал носит чепцы и груз ответственности, сдобренный кислыми минами. Был еще призрачный шанс на то, что я столкнулась с новенькой, кого еще не успели привести в порядок. Но тогда откуда бы ей было знать мое имя?
Из-за вечных сомнений я сделалась рассеянной. Не всегда отзываюсь на свое имя, медлю в столовой, запинаюсь на ровном месте. Фаустина предлагала мне помолиться вместе о мире в душе, но я отказалась. Что толку от молитв, когда нет веры? Только будет противно от себя самой.
Но самое жуткое то, что я стала замечать знаки. Знаки, обращенные ко мне одной.
Цепочки влажных следов, ведущие к выходу; нацарапанное на столе в столовой слово; бег облаков, напоминающих шестерку девушек в танце…
– Прекрати пялиться на меня, ты, поганая птица, – шиплю я сороке, которая слишком долго смотрит на меня через зарешеченное окно со стороны погоста. – Лети прочь!
Сорока качнула лезвийным хвостом и послушалась, обрушив с ветки ледяную крошку. Кресты над могилами остались недвижны. И то утешение.
Назавтра в больницу вернется мой доктор. Он вытащит меня отсюда и увезет в Ягеллонский университет. Он знает как, он обещал мне.
Не хочу полагаться на него, но надежда отравляет, влечет, как успокоительный укол – сначала острая боль, а после невыносимая легкость.
Фаустина обнимает меня за плечи и уводит прочь. Ее безмолвная близость утешает.
– Из тебя выйдет хорошая святая.
Она покачивает головой и вытирает мне слезы манжетой больничного халата.
Когда мне уже невмоготу пялиться на стены и собственные изгрызенные ногти – когда они успели стать такими? – я подхожу к окну в нашей палате. Небо уже темное, как кобальт, но в нем нет облачных загадок. Хорошо было бы увидеть сегодня звезды. Вряд ли они захотят говорить со мной.
В окне напротив я замечаю фигуру. Это пациент мужского отделения. Я видела их и раньше, но каждый раз старалась быстро отойти подальше. Сейчас я отчего‑то медлю, и он мгновенно решает этим воспользоваться – корчит отекшее лицо и, вывалив жирный язык, принимается душить себя одной рукой.
Отскакиваю от решетки, закрываю ладонями лицо. Что это было?! Еще одно пожелание сдохнуть?
Все они сговорились свести меня с ума! Знаки на
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!