📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураО русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова

О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 ... 165
Перейти на страницу:
и «ясным знанием» Петрарки. Петрарка узнал, что все кончается: Мандельштам угадал, что все начинается.

Петрарка кается в своей недолжной любви: не потому, что он любил Лауру «грубой любовью», а потому что вообще все свои земные дни он употребил на любовь к «смертной вещи», «in amar cosa mortale». Этого мотива вообще нет у Данте: ни слова о разрушенной плоти Беатриче – как будто она сразу же и целиком вознеслась в небеса. Единственный раз о том, что ее плоть предана земле и стала прахом, напоминает Данте сама Беатриче (Purg. XXXI, 47–51). Никакого раскаяния в любви к ней (а не к вещам бессмертным) Данте не выражает: именно Беатриче ведет его в бессмертье. Кается он только в неверности ее памяти.

«Только очертанье» – тоже петрарковский образ. Когда дух Лауры является Петрарке, и она стоит перед ним, такая же, как в жизни, с белокурыми прядями, она объясняет: «Это только для того, чтобы ты меня узнал. Всего этого нет».

Тема смертности самих плакальщиц-мироносиц – совершенно избыточная в евангельском сюжете – как бы «двоит» стихи Мандельштама. Их интимное волнение связано, несомненно, с предчувствием смерти самого говорящего. «Гробовой свод» аукается с «вечным сводом» и «гробовым входом» из пушкинских стихов о грядущей смерти:

Мы все сойдем под вечны своды ‹…›

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть.

И вместе с тем, петрарковское расставание с недоступной и смертной женщиной каким-то образом включается в этот рассказ.

Здесь возникает двойственность, которую, я думаю, не следует выпрямлять – так же, как не следует раздваивать античного и евангельского образа в этих стихах. «Христианская культура» Мандельштама – это всегда культура эллинская.

Из всего, что уже сказано, понятно, что размышление о «первых» и «последних» вещах связывается с любовной темой вполне естественно. Мы представляем себе, что такое женское начало для Мандельштама:

И я сопровождал восторг вселенский,

Как вполголосая органная игра

Сопровождает голос женский.

Всякая душа – женщина:

Душа ведь женщина, ей нравятся безделки.

И вселенная, космос поет женским голосом. Мандельштам никогда не употребляет имени «София», не заговаривает прямо о Софии, но думает он о чем-то близком. Поэт не «поет», как эпические авторы, а «вполголосой» игрой сопровождает некое другое пение. Поет (как в мысли Валентина Сильвестрова) сама вселенная – и поет она женским голосом. Вероятно, этот голос мы услышим яснее всего в умолчаниях поэтической речи, там, где «аккомпаниатор» деликатно приглушает свою игру. Мандельштам не договаривает многого – и не из любви к шифрам и секретам. По другой причине. Напомню о том отношении Мандельштама к слову, которое С. С. Аверинцев назвал «свирепым целомудрием».

Итак, рассказ прощальных стихов начинается с походки, – и ее исчезновением —

Что было поступь – станет недоступно, —

кончается. Картина идущей женщины, идущих женщин, исчезла. Вместе с ней исчезла тема земли, которую этот шаг заставлял звучать. Остались цветы и небо.

Цветы бессмертны, небо целокупно.

И все, что будет, – только обещанье.

«Цветы бессмертны». Бессмертные цветы – это почти оксюморон. Нет более наглядного символа для того, что все прекрасное на земле преходяще, чем цветок: он раскрывается и очень скоро вянет. Из этого обыкновенно следует вывод: рви цветы, пока они свежи! Когда Мандельштам говорит, что цветы бессмертны (а цветы у него всегда бессмертны, мы это уже замечали; так же как бессмертен «мыслящий рот» человека), он думает о бессмертии в особом разрезе: бессмертен миг восторга, то есть полное присутствие всего времени в одной точке. Это тот самый вертикальный срез времени, с которого мы начинали: христианское понимание времени, по Мандельштаму, когда время по вертикали рассекает вечность. Все начинается, все будет. Как в других стихах:

И пред самой кончиною мира

Будут жаворонки звенеть.

«Небо целокупно». Эпитет «целокупно» – единственный (и мнимый) славянизм в этих стихах. Это неологизм Вячеслава Иванова[250], слово, составленное по церковно-славянской модели. Попытка Федора Успенского прочитать это слово как макароническое (латинское «caelum», небо + славянское «купно») кажется мне неудачной. Славянское «целый» означает единый, девственный, неповрежденный (ср. «исцелить», сделать целым). «Купное» – общее, собранное вместе. «Целокупное» – не просто единое, цельное, но такое единое и цельное, которое соединило, собрало несчетные множества. Небо у Мандельштама «целокупное» и в «Стихах о неизвестном солдате»:

Неподкупное небо окопное —

Небо крупных оптовых смертей, —

За тобой, от тебя, целокупное,

Я губами несусь в темноте, —

лучшего определения для неба он не знает.

Ирина Сурат, на которую я все время ссылаюсь, прекрасно описывает позднее примирение Мандельштама с небом. Из неба и земли он всегда вызывающе выбирал землю:

Но будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

В этом была, вероятно, и литературная полемика с предшественниками – с «небесным» символизмом (с которым и Пастернак не переставал спорить до последних лет, когда самая память о символизме и о всяком спиритуализме у нового читателя исчезла). В эпоху общеобязательного свирепого материализма оба они остаются исповедниками «одушевленного материализма», христианского материализма.

Только здесь, на земле, а не на небе, —

продолжает Мандельштам говорить и в воронежских стихах. Он продолжает воспевать землю, «переуваженный» чернозем, клясться «клятвопреступной землей».

Но мир с «целокупным небом» наступает, и, вероятно, в этих прощальных стихах – самый прочный мир. Стоит, наверное, уточнить, что примирение с небом происходит через небо искусства – итальянского искусства, прежде всего.

Вот оно, мое небо ночное,

Пред которым, как мальчик, стою.

Это не небо над степью, это ночное небо с фрески Леонардо («Небо вечери в стену влюбилось…»). Это небо Данте и небо Петрарки, куда уходят их любимые, где они ждут своих поэтов. Это небо классики.

И, наконец, последнее и главное утверждение мандельштамовского завещания:

И все, что будет, – только обещанье.

Прежде, чем попытаться «понять» этот стих, я предлагаю его «принять»: с ним, не раздумывая, побыть. То, что он сообщает, – какая-то особая, ни с чем не граничащая счастливая свобода: мы слышим, что здесь

‹…› мы узнаны

И развязаны для бытия.

1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 ... 165
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?