"Посмотрим, кто кого переупрямит...". Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Не помню в какой связи, я вспомнила, как пришла с одним молодым художником к П. В. Кузнецову взять какую-нибудь его раннюю картину на однодневную нелегальную выставку русской живописи начала XX века, которую удалось устроить в помещении Московского отделения Союза советских художников в Ермолаевском переулке. Меня поразило, что Павел Варфоломеевич, несмотря на преклонные годы, ни разу не присел, пока мы в течение двух-трех часов перебирали его полотна. Только потом я поняла, что он не мог себе этого позволить при стоящей “даме”. “Лелька, вы – глупая. Как вы не могли сразу понять? Это же «Голубая Роза», – Серебряный век!” Действительно, в этих людях были навсегда исчезнувшие достоинство и учтивость.
Из известных ей художников Н. Я. особенно ценила В. Г. Вейсберга. В высокой оценке и его личности, и его творчества мы были с ней единодушны. Она даже не единожды говорила о нем: “Этот из таких, как Ося”. Его суждения об искусстве, поэзии, музыке и т. д., всегда глубоко продуманные и обоснованные, она принимала, не оспаривая. “Володя сказал…” – повторяла она с уважением, пересказывая какое-нибудь его умозаключение. У нее к нему было особо бережное отношение. Когда она начала получать первые гонорары, ей первым делом захотелось как-то помочь нищему Вейсбергу, не задев его предельную щепетильность. Помню, с каким огромным трудом ей удалось уговорить его продать ей несколько своих полотен, которые до конца ее дней висели в ее комнате. Наверное, Вейсберг видел, что Н. Я. в данном случае действует не как покровительница, а как участливый друг, сохраняющий равенство сторон.
2………………………………………………
Вообще неподдельное чувство равенства с самыми разными людьми было одним из проявлений ее свободной натуры. Касалось ли дело какой-нибудь беседы, общей или с глазу на глаз, она всегда вела разговор на равных, чтобы возник непринужденный диалог, обмен мыслями и мнениями. Жанр монолога ей был глубоко чужд, она умела слушать собеседника, если он был ей сколько-нибудь симпатичен, ограничиваясь, по моим наблюдениям, чаще всего емкими репликами. Не сомневаюсь, что у нее бывали развернутые беседы, касающиеся прежде всего поэзии Мандельштама. Но не со мной же!
Сама я никогда не решалась говорить с ней о поэзии. Да и вообще считала, что внимание Н. Я. к моим мнениям объясняется ее симпатией. Каково же было мое удивление, когда Н. Я. вручила мне однажды рукопись своей статьи “Моцарт и Сальери” с дарственной надписью: “Е. Б. Муриной, с которой много говорила об этом. Н. Я. Мандельштам”.
Действительно, мы об этом говорили. Но я-то больше слушала, так как полностью разделяла ее “сальерианство”, зная по моим наблюдениям за работой художников, что вдохновение, олицетворяемое “Моцартом”, неотделимо от труда, знания законов творчества, соотнесенности с предшествующим опытом. Мне нравился ее замысел. К этому и сводилась, как мне казалось, моя “роль”.
Эту надпись я расцениваю как проявление того равенства в отношениях, которое делало общение с Н. Я. чрезвычайно привлекательным, греющим душу. От вас не требовалось никаких реверансов, никакого благоговения. Вокруг нее не могло быть ни “двора”, ни “свиты”, разве что “команда” добровольцев, главным образом из духовных чад о. Александра Меня, когда она стала болеть и нуждалась в постоянной помощи. Это было уже позднее. Так что разговоры о “салоне Мандельштамши”, в котором она якобы купается в поклонении, попахивали просто сплетней злопыхателей.
Ее доверие ко мне возникло с первых дней знакомства (наверное, тут сыграли свою роль рекомендации Е. Я. Хазина и Е. М. Фрадкиной), хотя Н. Я., осуждавшая всеобщую охоту за стукачами, порой ей поддавалась. Были такие случаи не оправдавшихся, к счастью, подозрений.
Я стала бывать у Н. Я., когда она писала “Вторую книгу”. Примерно дважды в неделю звучал ее телефонный звонок: “Лелька, жду”. Я ехала к ней на Большую Черемушкинскую. Черемухой там и не пахло. Это была довольно гнусная пыльная улица, не имевшая, казалось, ни конца, ни начала, – какой-то кафкианский пустырь, что Н. Я., натерпевшуюся всякого в блужданиях по провинциальным городам, ничуть не смущало. Мы пили чай, болтали, и мне перед уходом вручалась очередная порция рукописи – “для хранения”, с разрешением прочесть. Меня каждый раз поражало, как быстро она писала. Независимо от самочувствия она работала, как правило, лежа на кровати и кое-как приспособив около себя старенькую пишущую машинку. Ни письменного стола, ни каких-либо удобств ей не требовалось. Тем не менее рукопись пухла на глазах. Вскоре она была закончена и отправлена издателям. Разумеется, “туда”.
У меня скапливался второй экземпляр машинописного оригинала, о чем я совершенно не думала и потому не сообразила его сохранить. В конце концов после выхода “Второй книги” кто-то его “зачитал”. Ю. Л. Фрейдин, хранитель архива Н. Я., очень об этом сожалел, так как первый машинописный экземпляр рукописи был тоже утрачен, и было невозможно установить изменения, внесенные издателями книги.
Поскольку Н. Я. соблюдала всё же правила “конспирации”, мы всегда при передаче рукописи оказывались вдвоем. Сама собой возникала атмосфера особо уютной доверительности.
Вот когда я ее разглядела своим – не могу не похвастаться – острым глазом на лица. Впечатление “училки” совершенно испарилось. Я видела теперь значительное, породистое, не столько еврейское, сколько, я бы сказала, какое-то “всечеловеческое” лицо. Сначала оно поражало своим мужественным строем, неженской крупностью черт: очень большой нос, огромный, в полголовы, лоб, обширный череп, легко обозримый сквозь светлые, очень тонкие и мягкие волосы, заплетенные в незатейливую косицу, уложенную в пучок. Рот тоже большой – мягкие губы, нижняя чуть оттянута всегдашней “беломориной”.
При большом семейном сходстве сестры и брата черты лица Евгения Яковлевича были изящнее, вообще он был более утончен и просто красив. Но вот глаза Н. Я. – большие, чуть косо посаженные и нежно-голубые, были ее женственным украшением, как и очень белая кожа. Голубые глаза всегда излучают кротость, беззащитность. Так и у нее: взгляд, даже когда она сердилась, не был гневливым, а каким-то по-детски вопрошающим.
И невольно думалось, что таким он был и при “нем”, когда в дни вынужденных разлук он писал своей верной спутнице – “Надиньке”, “беляночке”, “доченьке” – свои письма, неслыханные по нежности и заботливой любви.
Когда я поделилась с Н. Я. своим впечатлением от этих писем Мандельштама, опубликованных в третьем томе американского издания, она сказала, что вообще-то ее смущает публикация таких интимных документов при ее жизни. И только всегдашний страх, что по самым неожиданным причинам они могут пропасть, затеряться, заставил ее отбросить свои колебания. Я же утверждала, что эти письма говорят не столько даже о ней, сколько о нем, – о том, что, найдя в своей любви к ней, как и в ней самой, свою единственную опору, он мог выдерживать всё, что выпало на его долю, пока их не разлучили.
И вот от ее глаз начиналось совсем другое – неожиданное “прочтение” ее лица. Становилось очевидно, что большой рот с мягкими губами вовсе не создан для кривящихся, презрительных усмешек. Потому-то какая-нибудь “ядовитая” реплика или грубое словцо, не успев слететь с ее уст, звучали не зло, а скорее ворчливо.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!