«Чувствую себя очень зыбко…» - Иван Алексеевич Бунин
Шрифт:
Интервал:
На этом обрываются торопливые строки, полученные нами от X. Я заношу их в свою книжку на французском пароходе “Патрас”, который вот-вот должен покинуть Одессу, уже взятую большевиками.
Следовало бы, конечно, лучше записать то, что только что пережил я сам, что пережили все мы, последние беглецы из Одессы, только что погибшей на наших глазах не менее страшно, чем Ростов, только на месяц позднее.
Но свое я записывать сейчас не в силах.
Конец, прощай, Россия.
<1 апреля 1926 г.>
Одесса, январь 1920 года.
Очень глупый, очень бодрый, очень честный и очень левый старичок в сапожках и в блузе, плечи которой осыпаны серой перхотью.
Бодро говорит:
– А все-таки замечательно интересное время переживаем мы!
Да, это вроде того, как я встретил однажды в Васильевском одну деревенскую побирушку. Старушечьи прямые чулки на сухих ногах, старушечьи лохмотья, робкие, молящие глаза… Дал полтинник, попробовал разговориться:
– Ну, вот ты, бабушка, везде ходишь, везде бываешь, – небось, много интересного видишь?
А она в слезы:
– Да что ж поделаешь, батюшка, конечно, видишь…
Ах, русская интеллигенция, русская интеллигенция! Уж столько “интересного” приходится нам видеть, что следовало бы в три ручья плакать, а мы только по-дурацки восхищаемся: “Очень интересно!”
* * *
Комиссаром иностранных дел, одним из представителей “рабоче-крестьянской” власти был в Одессе прошлым летом какой-то Юзя Ревзин, как нежно называли его даже у П. Лет двадцати пяти, большой франт, большой эстет, сладко хорошенький… Когда пришли добровольцы, он не бежал, а затаился в Одессе. Возвращаюсь однажды из отдела пропаганды домой, подъезжаю к крыльцу и вдруг вижу, что прямо навстречу мне этот самый Юзя. И я, идиот, так потерялся, что, вместо того, чтобы схватить эту гадину за шиворот и тащить куда следует, со всех ног кинулся на крыльцо. Успел только заметить, как смертельно побледнел он.
Нет, ни к черту мы не годимся.
* * *
Чего хохотать нам над статуей Маркса, поставленной где-то в непролазном лесу, где чуть не вчера совершались мултанские человеческие жертвоприношения, над Чухломой, переименованной в Городок Клары Цеткин? Торжественные, витиеватые воззвания Временного правительства к “державному народу” стоили этих статуй. Чего было издеваться над петлюровским балаганом “украинской самостийности”, над “мовой”, над яростным сдиранием в Киеве русских вывесок? Мы не меньше Петлюры содрали всяческих гербов в первые же мартовские дни, когда поставлена была на карту вся судьба России и когда нам должно было быть совсем не до этих милых занятий. И чем не “мова” весь тот революционно-французский жаргон, та смесь французского с нижегородским, что царствовала в эти дни?
* * *
Прошлым летом, когда у чрезвычайки сменяли караул, музыка играла “Интернационал”. И многие дивились и ужасались:
– Вы подумайте! Интернационал – и Чрезвычайка!
А чего же тут было дивиться? Ведь Чрезвычайка неразрывна, единоутробна с этим адовым гимном, с самой сутью тех окаянных душ, что образовали уже гигантскую шайку чревопотрошителей, взявших подряд на устроение блага человечества, монополию на “беззаветную любовь к народу”.
* * *
Еще насчет красного гимна.
Это рассказывал один русский офицер, побывавший в свое время в плену у Петлюры, и это очень следует записать.
– Я сидел, – говорит он, – в тюрьме петлюровской контрразведки, когда привели к нам, в одну прекрасную ночь, трех матросов, трех “борцов с империализмом и капитализмом”, то есть, проще говоря, трех красногвардейцев, после отступления большевиков оставшихся на Украйне и только что попавшихся на зверском убийстве и ограблении какого-то “буржуазного хищника” из чистокровных украинцев.
Все трое были ребята рослые, широкогрудые, точно битюги, с валкой, но крепкой походкой, с теми бычьими шеями, на которых, по народному выражению, хоть дуги гни, так что матросы даже сутулились слегка, в наклон держали головы. Один, самый дюжий, носил на груди георгиевский крест третьей степени, а на фуражке – белую кокарду из черепа и скрещенных под ним костей. Он особенно нагло и зловеще блестел маленькими черными глазами, широко разделенными совершенно гладким, плоским переносьем. Но хороши были и прочие.
Все трое сразу повели себя вызывающе, надменно, с какой-то беззаботно-хамской удалью и сразу стали первыми людьми в нашей камере, полными хозяевами ее. Да это было и понятно: помимо всепобеждающей наглости и каиновых печатей на лицах этих “интернационалистов”, была у всех у них уйма денег, – откуда-то из штанов они то и дело вытягивали целые пачки самых разнообразных кредиток.
Привели их поздно ночью, а утром они уже поразили всю камеру самым широким размахом в тратах. И вот тут-то я и услышал впервые этот “красный гимн”.
Едва проснувшись, матросы тотчас же отправили свободного караульного солдата за самогоном, за папиросами, за мясными и яблочными пирожками и за “колотухой”, жирной простоквашей из прокипяченного докрасна молока. А напившись, наевшись, накурившись до отвала, икая от сытости, они растянулись на нарах и начали играть в карты на разостланном полушубке из белой овчины, явно содранном с чьих-то офицерских плеч. А наигравшись, двое лениво побросали карты и, уткнувшись лицами в овчину, задремали; третий же, тот самый, у которого было такое плоское переносье, лежа навзничь и кренделем загнув правую ногу на высоко подставленное левое колено, медленно тасуя и перетасовывая белыми от безделья руками разбухшую, атласную от грязи колоду, меланхолически заныл сиповатым фальцетом:
– Наберу я товарищей смелых
И разграблю я сто городов,
Раздобуду казны, самоцветов —
И отдам ето все за любовь…
И потому, что пелось это таким равнодушным, таким тупо-угрюмым голосом, становилось на душе тяжко, тоскливо, нудно. А матрос, все так же тошно и заунывно, все рисовал и рисовал счастье любви, какое он может дать:
– Как картинку тебя разукрашу
И куплю золотую кровать…
Мне вспомнились золоченые гербовые орлы, которые с таким остервенением сдирались по всей России с дворцов, с присутственных мест в приснопамятном марте семнадцатого года… Вспомнились дворцовые залы с золочеными карнизами, полные грязи, дыма, солдат, рабочих, жадно щелкающих семечки и внимающих с острыми глазами все как
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!