«Чувствую себя очень зыбко…» - Иван Алексеевич Бунин
Шрифт:
Интервал:
Они звона не терпят гуслярного,
Подавай им товару базарного,
Все, чего им не взвесить, не смерити,
Все, кричат они, надо похерити,
Только то, говорят, и действительно,
Что для нашего тела чувствительно…
Когда это писалось? Да еще в шестидесятых годах, когда писались и эти строки:
Други, вы слышите ль крик оглушительный:
“Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли
Вымыслы ваши в наш век положительный,
Много ли вас остается, мечтатели?
Где ж устоять вам, отжившему племени,
Против течения?”
Вот как, значит, не нова эта кличка: “мертвецы, отжившее племя”. Она изобретена еще тогда, когда Чернышевский “разрушал эстетику”, Писарев громил Пушкина как представителя “отжившего класса тунеядцев”… С тех пор и пошло. На Тургенева кричали за Базарова, на Гончарова – за Марка Волохова и писали буквально так: “Этот живой труп совершенно не понимает и не знает русского народа” – цитирую по воспоминаниям Кони. “Преступление и наказание” Достоевского расценивалось (и не где-нибудь, а в “Современнике”) опять-таки буквально так:
“Клевета на молодое поколение… Дребедень… Глупое и позорное измышление, произведение самое жалкое…”
А что писали даже про Глеба Успенского? Этому трудно поверить, но это сущая правда: его разносили за “хмурый и желчный пессимизм” и – за “полное незнание народа”!
Что ж после этого дивиться, что Скабичевский писал про Льва Толстого, что “этот граф в то время, как вся Россия кипит новой жизнью, плетет роман какого-то Левина с его коровой Павой”, что были объявлены злостными ретроградами и тем надолго “выведены в расход” из литературы Лесков, Майков, Тютчев, Писемский, Константин Леонтьев… А что было Чехову за его “Мужиков” и мне за мою “Деревню”, “Ночной разговор”, вообще за мои “наветы” на народ, который я будто бы писал только “черными, неправдоподобными” красками, приписывал ему ту жестокость, которой у него и в помине будто бы не было? И вот опять, опять та же песня, слово в слово та же. Опять, опять —
Как будто хором чушь городит
Сто сорок тысяч дураков!
Но точно ли они дураки? Дураки-то дураки, да все-таки не такие, какими им быть велит их профессия “водить за нос”. Часто они столь презренны, что язык не повертывается возражать им. Но как же не возражать – не ради них самих, конечно, а ради тех “малых”, коих они соблазняют? Они пускают клеветы самые нелепые, но ведь от всякой клеветы всегда что-нибудь да остается, худая молва быстро бежит:
– Свинья – борову, а боров – всему городу!
Какой-нибудь площадной лохмач орет, тычет на тебя пальцем:
– Товарищи! Он хотел царь-пушку украсть и немцам продать!
Но, по-моему, даже и ему надо отвечать:
– Врешь, лохмач, врешь!
Они этого терпеть не могут. Они, совместно с чернью, поднятой ими на бунт, зарезали твоего отца, убили мать, изнасиловали сестру и жену, сожгли твой дом, напакостили в церковном алтаре, разорили и опозорили на весь мир твою родину, всячески растлевают твой народ, превращая его в пьяное от крови и грабежа стадо, – и называют все это “новой, прекрасной жизнью”, “очистительной грозой, бурей”, но ты молчи, не только молчи, а на коленки падай и кричи со слезами восторга:
– Благодарю, благодарю, понимаю и приемлю!
И попробуй-ка не сделать этого: быть тебе у “стенки” в прямом или переносном смысле этого слова! Тут даже и молчанием не отделаешься. Вон Шиллер, славивший революцию, певший “Песню о колоколе”, пытался молчать, когда увидал, понял, что это за штука:
Заключись в святом уединенье,
В мире сердца, чуждом суеты, —
Красота живет лишь в песнопенье,
А свобода в области мечты!
Но разве это помогло ему, разве ему простили его “уход от жизни”, за отсталость от ее “величаво и бурно несущегося потока”? Каков бы ни был этот поток, все равно беги за ним и славословь его! Вот, казалось бы, чем можно восхититься в российском потоке, уже почти десять лет несущем только одну небывалую еще на земле мерзость? Величайшее зверство, величайший разор, всяческая моральная и физическая грязь, пещерный холод и голод, пожирание себе подобных…
Все равно принимай и славословь! Невежда и хам ни с того ни с сего объявил заборную орфографию: опять покоряйся, пиши по ней! Я отвечаю: не могу, не хочу – уже хотя бы потому, что по ней написано за эти десять лет все самое низкое, подлое, злое, лживое, что только есть на земле. Нет, моги, пиши! Вот я вижу книгу стихов, напечатанную по этой самой орфографии в Париже и почему-то посвященную Гансу Андерсену, Чарльзу Диккенсу, книгу одного из этих “новых, молодых, живых”, и читаю:
Ночью судной
Все ангелы сидят на суднах…
И далее:
Пишу стихи при свете писсуара,
Вдыхаю запах лета и мочи…
Что это такое? Это стихи какого-то Бориса Божнева. Но вы думаете, что я, Бунин, смею сказать – ну, просто, что мне Божнев, извините, не нравится. Никак нет, меня тогда за Можай загонят, как мертвеца, глупца, слепца, осмелившегося лезть в критики. Кто загонит? Да любой Марк Слоним из “Воли России”. А ведь этими Слонимами хоть пруд пруди.
Автор статьи в “Последних новостях” возмущается: “Нелепо звучат слова Горбова о капитализме в применении к «Митиной любви»… Горбову многое нравится в произведениях Бунина, но канон велит ему находить в «Деле корнета Елагина» вымирание дворянской России, и он подводит всю повесть под ярлык «мертвой красоты»… Горбов цитирует Бунина, восхищается им… Но тотчас же называет его художником навсегда ушедшей России и даже в «Цикадах» находит социальную базу… Мертвую красоту находит он и у Мережковского, Зайцева и Алданова… Алданова Горбов обвиняет даже в подавлении адмиралом Нельсоном неаполитанской революции…” – Но возмущайся, не возмущайся, а Горбовы свое дело делают!
“Кого тут ведьма за нос водит?” Ведь не идиот же этот Горбов. И главное, вовсе не случайность и не новинка та чушь, которую городит он, как сто сорок тысяч дураков.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!