«Чувствую себя очень зыбко…» - Иван Алексеевич Бунин
Шрифт:
Интервал:
– Как же мне было не стать на колени? – говорил он. – Был бенефис императорского оперного хора, вот хор и решил обратиться на высочайшее имя с просьбой о прибавке жалованья, которое было просто нищенским, воспользоваться присутствием царя на спектакле и стать перед ним на колени. И обратился, и стал. И что же мне, тоже певшему среди хора, было делать? Я никак не ожидал этого коленопреклонения, как вдруг вижу: весь хор точно косой скосило на сцене, – весь он оказался на коленях, протягивая руки к царской ложе! Что же мне было делать? Одному торчать над всем хором телеграфным столбом? Ведь это же был бы форменный скандал!
В России я видел его в последний раз в начале апреля 1917 года, в дни, когда уже приехал в Петербург Ленин, встреченный оркестром музыки на Финляндском вокзале, когда он тотчас же внедрился в особняк Кшесинской. Я в эти дни тоже был в Петербурге и вместе с Шаляпиным получил приглашение от Горького присутствовать на торжественном сборище в Михайловском театре, где Горький должен был держать речь по поводу учреждения им какой-то “Академии свободных наук”. Не понимаю почему, мы с Шаляпиным явились на это во всех смыслах нелепое сборище. Горький держал свою речь весьма долго и высокопарно и затем объявил:
– Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их приветствовать!
Зал стал бешено аплодировать, стучать ногами и вызывать нас. Мы скрылись за кулисы, как вдруг кто-то прибежал вслед за нами, говоря, что зал требует, чтобы Шаляпин пел. Выходило так, что Шаляпину опять надо было “становиться на колени”. Но он очень решительно сказал прибежавшему:
– Я не трубочист и не пожарный, чтобы лезть на крышу по первому требованию. Так и объявите в зале.
Прибежавший скрылся, а Шаляпин сказал мне, разводя руками:
– Вот, брат, какое дело: и петь нельзя, и не петь нельзя, – ведь в свое время вспомнят, на фонаре повесят, черти. А все-таки петь я не стану.
И так и не стал, несмотря на рев из зала.
А в прошлом году, в июне, я слушал его в последний раз в Париже. Он давал концерт, пел то один, то с хором Афонского. Думаю, что уже и тогда он был тяжело болен. Волновался он, по крайней мере, необыкновенно. Он всегда волновался, при всех своих выступлениях, – это дело обычное: я видел, как вся тряслась и крестилась перед выходом на сцену Ермолова, видел за кулисами после сыгранной роли Ленского и даже самого Росси, – войдя в свою уборную, они падали просто замертво, были бледны как смерть. То же самое бывало, думаю, и с Шаляпиным, только прежде публика этого никогда не видала. Но на этом, последнем, концерте она видела, и Шаляпина спасал только его великий талант жестов, интонаций. Из-за кулис он прислал мне записку, чтобы я зашел к нему. Я пошел. Он стоял как в тумане, держа папиросу в дрожащей руке, тотчас спросил меня:
– Ну, что, как я пел?
– Конечно, превосходно, дорогой мой, – ответил я.
И пошутил:
– Так хорошо, что я все время подпевал тебе и очень возмущал этим публику.
– Спасибо, пожалуйста, подпой, – ответил он со смутной улыбкой. – Мне, брат, нездоровится, уезжаю в Австрию, в горы. А ты?
Я опять пошутил:
– Да мне что ж уезжать, я почти всю зиму провел в горах: то Монмартр, то Монпарнас.
Он рассеянно и ласково улыбнулся.
Записная книжка
<23 января 1926 г.>
Мой отец говаривал с презрительной усмешкой:
– А черт с ними со всеми! Я не червонец, чтобы нравиться всем…
Правильно, очень хорошо.
* * *
Удивительно предсказал Боратынский в одном своем стихотворении: “И будет Фофанов писать…”
А еще удивительнее предсказал Гёте:
– Будет поэзия без поэзии, где все будет заключаться в делании: будет мануфактур-поэзия.
* * *
Прочел новое произведение Н.Н.
Похоже на деревянное яйцо, состоящее из нескольких, друг в друга вкладывающихся. Очень как будто сложно и заманчиво: без конца вынимаешь одно из другого. А что толку? Последнее – крохотное да вдобавок еще и пустое.
И сколько теперь таких произведений!
* * *
Писатель, нищий, самого простого звания, хромой, страшно самолюбивый, обидчивый, прирожденный лодырь, бездарный и невежественный, но внутренне наглый, огромного самомнения.
Писателем, талантом и человеком самых передовых, левых убеждений вообразил себя потому, что рос в бедности, что озлоблен на богачей, что сидел в Бутырской тюрьме и, главное, в силу того, что уж очень легко стало в один день сделаться знаменитостью, объявивши себя человеком, поднявшимся со дна моря народного, сильной и гордой натурой, плюющей в глаза всему миру и даже небу.
И вот написал пьесу под заглавием “Палач”: сапожник, пьяница, но демоническая натура, “бьется в тисках судьбы”, богохульствует: “Ты, творящий, чтобы палачествовать!” – и наконец, назло Палачу, удавившийся.
А написав, пришел, обливаясь горячим потом от волнения и самолюбия, к знаменитому писателю. А знаменитый писатель прочитал пьесу и заплакал, и уверил, обнадежил, что пьеса пойдет в Художественном театре. И автор пьесы сошел с ума от мечтаний и гордости, решил, что завтра он будет богат и славен, – и вследствие этого женился и снял квартиру возле Художественного театра…
Пьесу, конечно, не приняли. Легко вообразить себе все остальное!
* * *
Изумительная моя судьба. Нужно же было мне родиться в такое время! Взять хотя бы литературу: ведь на моих глазах началась и длится ее позорная гибель, превращение ее в самый бесстыдный и отвратный балаган…
Талант талантом, а все-таки “всякая сосна своему бору шумит”. А где мой бор? С кем и кому мне шуметь?
* * *
– Важный, надменный швейцар…
– Что-то задумчиво шепчут кипарисы…
– Тетка Авдотья, кухарка Мавра…
– Старинный барский дом с колоннами, статуи с отбитыми носами, валяющиеся в траве…
– Иван Иваныч замыкал шествие…
– На столе весело бурлил ярко вычищенный самовар…
– Беляна на Волге как дебелая купчиха…
– Звезды шептали земле свои золотые сказки…
– Лукавая пристяжная…
– Избушки, как-то сиротливо жмущиеся друг к другу…
– Домашняя снедь, челядь, чады и домочадцы…
И еще: как любили подобные писатели изображать, как Иван Иваныч, засыпая, свистит, “выделывает рулады” носом! Как назойливо были они добродетельны, честны! И сорок лет эти писатели были излюбленными писателями “передовой” интеллигенции и не смели писать иначе, быть иными: ведь у них непременно должен был быть “читатель-друг” и “огоньки впереди”…
Впрочем, и все те новые, что пришли им на смену, все эти модернисты всех мастей, оказались еще
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!