Смотреть и видеть. Путеводитель по искусству восприятия - Александра Горовиц
Шрифт:
Интервал:
Когда долго смотришь на давно привычную вещь, она начинает казаться странной и незнакомой – как имя, которое много раз подряд повторяешь вслух[7]. Я подозревала, что прогулка с Кальман станет пешим эквивалентом произнесения моего имени вслух сто раз подряд. Кальман, заядлая любительница прогулок, была рада побродить со мной. Мы встретились на углу – удачное начало прогулки с человеком, который воспевает перекрестки.
Почти сразу же наше внимание устремилось в разных направлениях. Я пошла прямо по улице, а Кальман замешкалась. Ее заинтересовали вьющиеся растения, выглядывавшие в узорные ворота. Кроме того, она заметила на вывеске компании-изготовителя строительных лесов один из своих излюбленных мотивов: пирамиды. Место, где мы находились, было для нас одновременно знакомым и незнакомым. Я вспомнила немецкого биолога Якоба фон Икскюля, известного своими попытками реконструировать сенсорный мир животных (это его подход вдохновил меня на изучение восприятия собак). Икскюль показал, что мы с трудом представляем себе картину мира не только животных, но и других людей. “Лучший способ усвоить, что у людей нет двух одинаковых умвельтов, – писал он, – это позволить вести себя по незнакомой местности кому-то, кто хорошо ее знает. Ваш проводник будет безошибочно следовать по тропинке, которую вы не видите”.
Я последовала за Кальман, и та привела меня к выставленному на улицу дивану. Осмотрев его, она чуть не запрыгала от радости:
– О боже! Это же настоящий клад! Диван на улице! Поверить не могу!
Я, хорошо знакомая с кучами мусора, которые дважды в неделю вырастают на тротуарах Нью-Йорка, поверить в это могла довольно легко. Объектом восторгов Кальман стал длинный деревянный диван у мусорного холма перед многоэтажкой. Альфред Кейзин, рассказывая о прогулках по Нью-Йорку в начале XX века, упоминал о том, как “обнаженно и стыдливо” выглядит домашняя мебель на улице. Я посочувствовала дивану: он принадлежал к внутренней обстановке дома и ему полагалось стоять рядом с креслами и журнальным столиком, а не быть открытым всем ветрам и всем собакам, желающим его пометить. Но Кальман нравилось то, как смело он демонстрировал свою наготу. Она достала фотоаппарат: “У него всего одна подушка! Настоящий клад”. Диван словно предлагал усталым пешеходам на минутку присесть. Было видно, что в предыдущей жизни сиживали на нем часто. Обивка по углам истерлась, одна из ножек подломилась, но диван сохранял следы прежней элегантности: изящные линии, гордая осанка. Казалось, под нашими взглядами он на миг снова обрел величие, и я отбросила тяжелые мысли о том, что теперь это просто хлам и что прежние слуги – кресла и журнальный столик – уже его позабыли.
Мы пошли дальше, унося снимок дивана в фотоаппарате Кальман, где он занял место в ее коллекции выброшенных стульев и диванов.
– Когда начинаешь обращать на них внимание, – заметила она, – то видишь их повсюду.
Едва мы отошли от перекрестка, началось волшебство. Благодаря Кальман прогулка по кварталу обрела четвертое измерение.
Конечно, я (да и любой из моих спутников) и так всегда находилась в четырех измерениях. Однако мои недлинные путешествия всегда были строго трехмерны: вниз, вверх и вдоль тротуара. За исключением случаев, когда эту иллюзию разрушал мой сын, я воспринимала прогулки просто как перемещение по некоему маршруту из А в Б – из точки начала прогулки в точку ее окончания. Изменялось лишь время, которое мы тратили на преодоление маршрута: мои спутники замедляли шаг, чтобы рассмотреть что-нибудь под ногами или над головой. Иногда мы шли быстрее, чтобы успеть заглянуть в витрину до того, как ее закроют ставнями, или даже переходили на галоп, чтобы не попасть в сводку ДТП.
Однако в присутствии Кальман пространство приобрело новые измерения. Она игнорировала тротуары. То есть она, конечно, не летела над землей в своих синих кедах. (Хотя этот образ ей очень подходит и используется во многих ее очаровательных рисунках, когда объект, будь то плиссированная юбка или дрозд, свободно парит на листе бумаги.) И нет, Кальман не взбиралась на деревья. Она просто постоянно меняла курс. Она шла прямиком к зданиям, которые казались ей интересными. За два часа, пройдя пять кварталов, мы сбились с пути полдюжины раз. Мы стучали в дверь местного центра социальной адаптации. Мы забрели в церковь. Мы спустились в подвальный дом престарелых (“для чернокожих социальных работников”). Мы зашли в вестибюль небольшого странного музея русского искусства и заглянули в буддистский храм – остановил нас только ремонт в обоих зданиях. В конце концов мы попали из точки А в точку Б, но не раньше, чем перебрали все остальные буквы алфавита.
Кальман, кроме того, вовлекала в нашу прогулку других людей. Мы поговорили с почтальоном, несколькими полицейскими, парой грузчиков и с многочисленными прохожими, которые, как решила Кальман, могли нам подсказать имя человека, увековеченного в уродливом гипсовом бюсте. Мы поговорили и с сотрудниками реабилитационного центра и дома престарелых, и с людьми, входящими и выходящими из церкви, и с прохожими, которые остановились (по причине нездоровья или туристической беспомощности) недалеко от того места, где стояли мы, а также с клерком и двумя поварами, которые работали за окнами, открытыми достаточно широко для того, чтобы Кальман могла с ними заговорить, а они – ее услышать.
Отваге Кальман сопутствовал мой явный дискомфорт. Как настоящая горожанка, я, чтобы существовать рядом с миллионами незнакомцев, стараюсь во время прогулок держаться особняком. За сотню моих последних вылазок из дома я поговорила с меньшим количеством людей, чем за одну эту прогулку. Кальман заставила меня снять плащ-невидимку и взглянуть на вывеску дома престарелых так, будто она действительно приглашала нас войти. Искренний интерес Кальман к людям заставил меня задуматься об ощущении личного пространства, которое мы выносим с собой из дома на улицу – то есть туда, где нет никакого личного пространства. Лишь благодаря общительности Кальман я заметила, что участвую в социальной деятельности, просто выходя на улицу.
У всех нас есть представление об “оптимальном” личном пространстве – о неприкосновенной зоне, которую мы охраняем даже на оживленной улице. На самом деле у каждого есть несколько концентрических колец личного пространства. Швейцарский зоолог Хейни Хедигер считал, что наше личное пространство бывает нескольких типов. Те люди, с которыми мы можем позволить себе “неизбежное взаимодействие” – наши родные и близкие, – имеют право на проникновение в самую узкую зону личного пространства и смеют приблизиться ближе 46 см. На этом расстоянии мы можем почувствовать их запах, ощутить тепло их тела и их дыхание и услышать самые тихие звуки, которые они издают. (Именно в этой зоне мы перешептываемся.) Социальное взаимодействие осуществляется в основном в следующей зоне: зоне комфорта (46–122 см). В некоторых обществах это расстояние меньше (в Латинской Америке), в других больше (в Северной Америке). Друзья могут входить в это пространство, но знакомые должны оставаться снаружи. Более официальное общение – или общение с теми, кого мы знаем не очень хорошо, – происходит на расстоянии до 366 см. Дальше простирается публичное пространство, в котором мы пользуемся “уличным” голосом. Все эти зоны установлены искусственно, меняются с развитием отношений и зависят от контекста и физических условий – но наше тело ощущает эти зоны вполне реально. Когда наше личное пространство нарушается, мы испытываем стресс и беспокойство.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!