Оранжерея - Андрей Бабиков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 47
Перейти на страницу:

……………………………………………………………………………………………………...……………………………………………………………………………………………………...

Кстати, ты помнишь, о чем Просперо просит неаполитанского короля в эпилоге „Бури"? При­дворный актер, холоп, устав от лицедейства, жал­кими рифмованными строчками просит отпустить его наконец на покой, чтобы предаться... Постой, вот же у тебя книжка на полке. Ну, слушай.

Эпилог

(его произносит Просперо)

Теперь я тайных сил лишился

И слабым стариком явился.

Во власти вашей: здесь мне сгинуть

Иль остров навсегда покинуть,

В Неаполь возвратись. Ужели

Покинете меня во скели,

Когда престол я вновь обрел

И злобу из души извел?

Своими добрыми руками

От пут меня избавьте сами,

Дыханьем нежным паруса

Мои наполните, верша

Благое дело. Духи — прочь,

Мне боле колдовать невмочь.

Я б кончил дни свои в опале

Пред Господом, когда б не знали

Уста пронзительной мольбы,

Что во сто крат сильнее тьмы

Грехов моих...

Молю, простите,

И в отчий край меня пустите».

5

Все же как это странно, как бесконечно стран­но! Что бы там ни пелось, какие бы яркокрылые бабочки ни садились на лысое, коричневое от солнца темя Сократа, хромого запредельского юродивого, а ведь все это кануло в нули — даже не так- все-таки кануло, вопреки вещим голосам, щедрым на обещания, таким многозначительным, так убедительно сулившим спасение. И пока вал­торнист сосредоточенно вытряхивает слюну из медных алембиков своего инструмента, эта ин­тонация находит струнное продолжение октавой выше: о, эти запредельские ночи; о, быстрая то­полиная баккара на зеленом сукне газона — шелест Меркаторовых шедевров, разговоры с самим собой вполголоса до рассвета; о, звездная безвет­ренная ночь! Это была каждый раз такая ком­пактная комнатная вечность, как начиналась, и если вдруг гроза, то в ней было что-то эпохаль­ное, в ней слышалось крушение держав, падение престолов, казачья конница гнала воющую от ужа­са толпу, и она валила по заснеженной мостовой навстречу залпам, заглушавшим на миг лязг под­ков, и даже если обычный дождик — то это тоже было событие. Вымокнув до нитки, Матвей, быва­ло, вскакивал на крыльцо своего дома, но не мог уйти и продолжал смотреть на кипение капель на зеркальной мостовой и дрожанье листвы, и жил он тогда скромно и просто, и легок был, между прочим, скор, беззаботен. Что же это с нами та­кое случилось, как же мы могли так перемениться? Ужель и впрямь, и в самом деле? А под сурдинку звучит еще другая, страшно тоскливая нота (или это только скрипят детские качели за окном?): как же давно все это было, как невероятно давно! И едва ли с нами. Дело в том, что слишком быстро поворачивается планшет, поднимаются и опуска­ются плунжеры, непоправимо меняя место дей­ствия (вот была запредельская набережная, вот — московский бульвар), и время от времени кому-то приходится сходить со сцены навсегда — по черной лестнице в пустой переулок. Эх, Дима, Ди­ма, шел бы ты себе мимо, не поднимал бы глаз... Невнятно, с плохо сдерживаемой злобой го­лос объявил следующую станцию: «Мукомольная». А лица пассажиров ввиду наступившей весны были яснее обычного. Или эта весна ему только почуди­лась сегодня утром, когда, выйдя из дому, он вдох­нул затхловатого московского воздуха, и ночью же вновь ударит мороз? Впрочем, были и не­сомненные признаки свершившегося в природе coup'a[30]: воробьиное ликование в палисаднике, но­вое озабоченное выражение на морде тощего го­родского пса, грязца на торцах, дворницкая апатия и праздная лопата на черной куче снега, а у стан­ции метро, где толчея побойчее, — нищие стару­хи с букетиками крокусов.

Что это за трюки такие? Нам довольно закрыть и вновь тут же открыть глаза, чтобы перенестись... чтобы безвозвратно... Этим мартовским утром Мат­вей проснулся в слезах. И тягостно, и вместе с тем светло было у него на душе. Что, если все это время, все шесть московских лет он был болен, даже наверняка так, но что это сталось с ним в последние дни, отчего так щемило сердце? Умотамление? нервный взмыв? воспаление души? Нет, не воспаление, а воспарение! Тот старый странный детский сон снова ему приснился: заснеженные площади, глухие фонари вдоль каналов, скрепка железнодорожного моста, пришпиленная к туман­ному от мороза высокому берегу соседнего остро­ва, лицо под короткой вуалью, поднятый локоть самоубийцы в шинели у входа в гостиницу, опро­кинутая корзина яблок, зарево далеких пожаров...

В вагоне кашляли, дремали, читали газеты, смотрелись в зеркальца, грызли картофельные сушки, прихлебывали пиво из жестянок, жести­кулировали — ан нет, это глухонемая пара, отча­янно гримасничая, без умолку обменивалась впе­чатлениями. Продолжаем путь. Мыслями обрета­емся где-то далеко-далеко, за синими морями и сизыми в рассветном свете, лиственницами и гра­бами поросшими горными хребтами нашего об­ширного отечества, телом же пребываем в вагоне подземки, то есть, собственно, нигде, ибо нельзя даже вообразить, под каким именно перекрест­ком или сквером проносится в эту самую минуту тряский состав. Пребывающим нигде, следующим в никуда из ниоткуда посвящается.

Матвей посмотрел в фосфорные глазки на­ручных часов. Светясь кошачьей зеленью, они по­казали без четверти Блик Кроме того, часы заве­рили его, что теперь пятница, десятое марта, а это значило, что завтра ему исполняется три­дцать лет. Тридцать. Не достиг ли еще акмэ или уже? Что-то около середины. Хотя, если отбро­сить немощную старость — с одиннадцати до жут­кой полуночи, — то и больше уже: стрелки где-то на половине четвертого. Юность прошла, «жар и влага», как называл это время жизни Данте вослед за Альбертом Великим, теперь идет зрелость — «жар и сушь»; далее у нас в программе — ста­рость, «холод и сушь», и, под занавес, дряхлость — «холод и влага». Так, кажется. Знавший толк в симметриях Алигьери полагал, что зрелость длится около двадцати лет и завершается на сорок пя­том году жизни, поскольку «подъем и спуск оди­наков». А ненастная старость оставляет нас, вдо­воль наглумившись, на семидесятом году, так что вершина жизни нашей приходится на тридцать пять лет. Еще есть время, еще... Потом придется долго тащиться вниз по сырому северному склону. А там — «провальный сумрак вечной ночи, опа­лы вечной палевая падь». Суровый Дант однажды сурово заметил по этому поводу: «Я утверждаю, что из всех видов человеческого скотства самое глупое, самое подлое и самое вредное — верить, что после этой жизни нет другой...» Вот и Дима Столяров, помнится, многозначительно заметил как-то в своей излюбленной манере приводить псевдоцитаты: «в повествовании от третьего лица герой не замечает тень Творца». Эх, Дима, так не­обходимый мне Дима... И ты тоже, должно быть, прикидывал, оглядывался вокруг, строил планы. Через три месяца и тебе бы исполнилось тридцать лет: ведь ты был самым младшим из нас троих; и кто бы мог подумать, что ты окажешься таким смельчаком?

6

1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 47
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?