Мрак - Александр Вулин
Шрифт:
Интервал:
И как только упокоился он под деревянной пирамидкой с красной звездой, то, едва дождавшись положенных семи дней – первое поминание – я, посетив его на кладбище, зажег сигарету, вставив ее в глинистую землю на холмике его и, поскольку покончил с неважными обрядами, которые ничего не дают жизни и ничего о жизни не говорят, а только держат живых, заставляя их заботиться о мертвых, затем сразу пошел и продал землю. Продал этот заросший сорняками пятачок у дороги, а всем сказал, что поставлю на полученные пару тысяч отцу памятник, хотя знал, что не поставлю. И даже не думал, что в этом есть какой-то грех: плита над его гробом не сделает его живым и не исправит скрюченные при жизни кости.
Я завернул плотную связку ассигнаций в свою рубашку, пропитанную потом рубашку, которую я снял с себя, и опять начал искать. Искать тех мутных молодчиков, которые отирались у посольств, обещая визу, обещая, что за деньги они могут перебросить за границу и даже найти мне там работу. Я, конечно, часть заработанных денег должен буду отдавать им, но это ерунда, главное, что через некоторое время я буду там, на западе. И я буду – свободен. Буду там, где я должен быть, буду в том мире, который меня ожидает, буду в мире, о котором я мечтал. В пивную на окраине города приехал человек с часами на ползапястья – тонкого и безволосого, – рассказывал водитель и мы все представили себе эти часы. У каждого из нас они были иными – и величина, и объём, но каждый знал, что они должны быть большими и тяжелыми, как и следует быть знаку роскоши и престижа.
– Вот в длинную безвольную ладонь этого человека я спустил стопку денег – все наследство дедов и отцов своих, как называл мой старик этот вечно грязный пятачок, на котором ничего не росло из-за слоя придорожной пыли. Звук голоса водителя не тонул в воде, хотя его губы были совсем близко к ее поверхности, но, отбиваясь от нее, достигал наших ушей. А мы с радостью вбирали в себя хоть какой-то звук, лишь бы это был не звук поднимающейся воды. – И когда я передавал деньги, я почувствовал, как холодеют и немеют мои руки, становятся безвольными, разжимаются сами.
Гладкокожий меня похлопал по плечу, равнодушно сунул мои деньги в карман кожаной куртки с большими английскими словами на спине и крыльями боевых самолетов и западных флагов и сказал, что такому парню как я не следует жизнь проводить в угольной пыли, как проводят ее те, у которых нет ни храбрости, ни разума. И еще мне он сказал, сдувая пену с пива, что весь мир – мой, и он меня – ждет. И именно об этом думал я, когда на следующий день вошел в прицеп большого белого грузовика-холодильника, на котором большими буквами было написано синее – ТИР. Я, в ту решительную для меня субботу, не остановился ни на секунду, не кинул ни взгляда, прощаясь с прошлым, ни вздоха не сделал, ни шаг не замедлил, чтобы послушать музыку, доносящуюся из пивной, рядом с которой я вырос, эту грубую музыку, которая и создана в полном сочетании с вкусами пьяных гостей, я ни на минуту не засомневался, когда внутри холодильника блеснули три пары глаз: мужчины, небритые, на старых матрасах и покрытые ватными одеялами, сидели там, купаясь в собственной вони, которую они уже не чувствовали. Вонь эта, поскольку холодильник не холодил, мешалась с запахом самого пространства, часто перевозящего разный товар и пропахшего им, но вонь эта не мешала мне.
Я не повернул назад, я ни о чем не спросил, я вдохнул ее полной грудью и сказал себе: так пахнет путь к успеху, путь в большому миру, который меня освободит от нищеты, в которой я рожден, от бедности, которой я не заслуживаю, от воспоминаний и безнадежности, от всего того, что я именем и рождением несу в себе как проклятие. Путь этот освободит меня от людей, которые меня не понимают и не ценят. Я глубоко вдохнул воздух, почти наслаждаясь этой вонью – вонючее начало казалось верным залогом успеха. Так думал я и не задал ни одного вопроса, даже тогда, когда мне кинули грязный матрас и закрывшаяся дверь отрубила любой доступ свету, а из звуков осталось только дыхание людей и гудение грузовика, означающее, что мы двинулись.
Двинулись вперёд, в мое будущее в которое я вложил все и не смел отступить. Там, в прицепе тянулись минуты, тянулись часы, такие длинные, что мы потеряли ощущение времени и расстояния, которое мы преодолели. Мы то спали, убаюканные звуком мотора, то молчали, мечтая о нашем будущем, но не разговаривали. Ни разу не обратились друг к другу: каждый жил своей мечтой и был погружен в нее как курильщик опиума, который дни и ночи отрешенно сидит, глядя перед собой. Нам, выключенным из жизни, не нужны были наркотики, наши вены переполняла мечта, мечта и надежда, которая поддерживала нас в мраке холодильного прицепа и которая вот-вот, за час, за день, за месяц, должна была осуществиться. Когда мы просыпались из нашего медленного сна и когда грузовик останавливался на заправках или в глухих местах, где водитель кидал нам внутрь немного еды или пускал нас для нужд физиологических, мы, путешествующие, хоть и в выключенном, но все же холодцом холодильном пространстве, только тогда смотрели в глаза своих спутников и только тогда позволяли разменять меж собой пару слов, как будто внутри прицепа это было запрещено.
Трое моих спутников, с которыми я делил вонючий воздух и надежду, были людьми очень разными. Один был шиптар, т. е. албанец, как мы их называли, впрочем, они себя и сами так называют, только не любят, когда другие это делают. То, что он албанец, видно было по его акценту и по тому, с каким напряжением он выговаривал непривычные для него сербские слова. Другой же спутник говорил быстро, без остановки, как будто в эти короткие моменты разговора желал выкинуть из себя как можно больше невыговоренных слов, складывая из них никому не нужные и неинтересные истории, которые он пересказывал, как бы желая освободиться от них. Пересказывал быстро, как будто рвал страницы книги, раскидывая по сторонам. Он, судя по акценту, был из Боснии. Третий же постоянно молчал, только головой мотал, объясняя, что нас не понимает, но судя по его высоким скулам, темной коже и густым волосам, острым как проволока, по его хищному носу и диким перепуганным глазам он мог быть каким-то курдом или афганцем. Говорили мы редко, но даже тогда старались не упоминать ничего того, по чему можно бы было узнать что-то о нас – ни имен, ни названий мест.
Там, куда мы направлялись, старые имена были не нужны, национальность, место рождения – все это не имело никакой ценности. А если и разговаривали мы в прицепе, там, за металлическими толстыми стенами, которые не пропускали холод, то только сами с собой, чтобы прогнать от себя тревогу и неизвестность. Иногда, увлекаясь и забываясь начинали говорить так громко, что водитель должен был постучать по прицепу, чтобы напомнить нам о том, что звуков быть не должно и что мы должны вернуться на свои вшивые матрасы и покрыться нашими ватными попонами, и молчать, и ждать, пока грузовик не остановится, а болтать мы должны только тогда, когда нас выпустят вдохнуть свежего воздуху и поесть немного.
Чаще всего из прицепа мы выходили вечером, тогда я, сидя на корточках и прячась за каким-то кустом, стыдливо стараясь спрятать звук газов, выходящих из меня, слабого от безделья, спрашивал громко шофера: когда уже Европа, когда будет возможность принять душ, сколько еще времени осталось ехать до места, где прекращается ложь и начинается истина, регулируемая законом и обычаями, где живут люди – добрые и хорошие, уверенные в завтрашнем дне, и даже в послезавтрашнем. Вот об этом спрашивал я шофера, – звучал голос, который уже не рассказывал, а почти бредил здесь, во мраке третьего уровня, и мы все повторяли эти вопросы, надеясь, что есть оно, такое место, где нет зла, где все устроено по справедливости и так, как следует.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!