Я все скажу - Анна и Сергей Литвиновы
Шрифт:
Интервал:
Той зимой в Дом литераторов, располагавшийся в особняке на Бассейной[19] улице, одиннадцать, неподалеку от Литейного, оставшиеся в советском городе интеллигенты приходили не только послушать доклады или литературные чтения, но и обогреться и подкормиться. Блестящее общество за четыре голодных, холодных советских зимы значительно износилось и потускнело. На барахолках и в спекулянтских квартирах были проданы или обменены запонки и булавки для галстуков, драгоценные ожерелья и серьги, крепкие ботинки и теплые манто. Многие кутались в немыслимые кофты, дворницкие тулупы и обрывки овчинных кацавеек. В зале плавал неизбывный аромат буржуек и воблы; весь Петроград, как говорили, таранью пропах. Она да селедка были главными, после хлеба, яствами. От голода нередкими стали обмороки, и поэт Гумилев однажды поднял у своих дверей пришедшего к нему в гости критика Чуковского, уложил в постель и подал ему на подносе, словно роскошное лакомство, тонкий, невесомый ломтик гадкого хлеба, похожего на глину.
И все же жизнь продолжалась. Горький затеял издание «Всемирной литературы»: самые крупные произведения, созданные человечеством, будут переведены на русский язык и изданы для нужд победившего пролетариата здесь, в главном городе Северной Коммуны. Тем, кто наследие человечества отбирал и переводил – в том числе Гумилеву, Чуковскому и Блоку, – за то полагался паек продуктами и дровами. За подобные продуктово-топливные пайки поэты и прозаики по всем залам города вели литературные кружки, литературные студии, читали лекции пролеткультовцам, извозчикам, проституткам… А в Доме литераторов на Бассейной работала столовая и почти каждый вечер проходили платные литературные вечера.
В тот февральский вечер двадцать первого года собрались в ознаменование кончины Пушкина. Рассаживались, в немыслимых изношенных пиджаках, в странных вязаных жилетах и кофтах. Тем удивительнее выглядел в плохо протопленном зале поэт Гумилев – он оставил в гардеробе свою роскошную поморскую доху, которую в восемнадцатом году, возвращаясь в Россию из Англии, приобрел в Архангельске, и гордо выступал во фраке с галстуком и белоснежным пластроном. Как всегда, рядом с ним важно вышагивала кто-то из его учениц; они после развода с блистательной Ахматовой и отъезда второй жены Анны Энгельгардт в усадьбу под Бежецк менялись часто – вербовались из числа многочисленных и небесталанных слушательниц литературных объединений, которые в изобилии вел поэт.
Но сегодня не он был королем вечера – в ознаменование кончины Пушкина анонсирован доклад Александра Александровича Блока. Имя Блока до сих пор, после обнародования им поэмы «Двенадцать», сохраняло скандальный привкус:
«…и буржуй на перекрестке в воротник упрятал нос… что нынче невеселый, товарищ поп… барыня в каракуле поскользнулась и – бац – растянулась…»[20]
Все говорили, что написано гениально, потрясающе, немыслимо, но это же было – за бунтовщиков, за коммунистов, за тех, кто расстреливал и вешал по темницам! Как он мог вообще подобное сочинить, певец Прекрасной Дамы?! «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной в белом венчике из роз впереди – Исус Христос»[21]. Какие блестящие стихи! Но! Иисус, по его мнению, – с ними?! С патрулем бандитов-краснофлотцев?!
В этот раз Блок декламировал не стихи. Дали электрический свет, но он освещал поэта сзади, высвечивая лишь его силуэт, в контражуре. Лицо его почти неразличимо, и он читал монотонным голосом, не интонируя, свой прозаический доклад в честь Пушкина: «О назначении поэта». И это было уже совсем не «Двенадцать» с его очарованием бунта. Скорее, анти-«Двенадцать» – та вещь, которую призывали его написать многие из тех, кто видел, какие страдания принесло время большевиков. Доклад, в котором предчувствовались будущие муки всех российских поэтов на полях двадцатого века: «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл… Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни… Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. Мы умираем, а искусство остается…»[22]
После доклада чиновник от Петрокоммуны и Наркомпроса громко возмущался: «Каков антисоветский выпад! На публике! И от кого? От Блока, автора “Двенадцати”!»
Совсем скоро эти коммунисты отомстят поэту: затянут, заволынят его отъезд на лечение в финскую санаторию – и через полгода Блока не станет.
А пока его докладом во всеуслышание в фойе и в зале восхищался Гумилев, у которого вообще-то с Блоком имелось множество эстетических разногласий: «Что за блестящий доклад! Его хочется учить наизусть и цитировать: “Светлое имя – Пушкин!”»
А потом они с Блоком долго говорили – вдвоем. Почтенная публика, расходившаяся с концерта, с любопытством посматривала на них и обтекала, робея подойти, лишь ловила отдельные слова из разговора двух титанов:
– Я не могу больше писать стихи, Николай Степанович. Я не слышу музыки. Музыки больше нет.
– Вы же знаете, Александр Александрович, это временная меланхолия; сами говорили мне: вы ей подвержены, и помните наверняка – она проходит.
– Милый Николай Степанович! Поэт не может писать без воздуха, а сейчас для меня воздуха нет; я задыхаюсь. И, знаете, Николай Степанович, я должен передать вам кое-что. Это особенный подарок, и раньше я воспринимал его как орден, маршальский жезл; теперь же, думаю, это крест, подобный голгофскому, который нес наш Спаситель. Вы можете отказаться от этого дара, я пойму. Но именно вы сейчас – солнце нашей поэзии и потому этим должны обладать по праву. Я путано говорю?
– Мне кажется, я понимаю вас, как и всегда.
– Когда-то этим кольцом владел сам Пушкин; потом оно досталось Жуковскому; затем Тургеневу. Теперь оно принадлежит мне, и сейчас это неправильно: ведь я больше не пишу стихов. Но этот перстень не сувенир, не экспонат в витрине; я не хочу и не считаю, что должен возвращать его Пушкинскому Дому или лицею, при всем уважении к музеям. Это тайный знак, своего рода указатель лучшего поэта России. Невидимая отметина, которая тяжелит, ранит, но возвышает. Вы понимаете меня?
– Да, да, как никогда понимаю.
– Возьмите его, носите тайно, как знак Бога, его невидимое тавро. Вы, Николай Степанович, теперь первый поэт России. А я не слышу больше музыки, я умираю, потому что не могу дышать…
Не слушая возражений, Блок достал из кармана и надел на палец Гумилева то самое кольцо.
Наши дни
И вдруг Богоявленскому позвонил актер Грузинцев. Сам.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!