Корней Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Поток истории бурлит и пузырится. Страну трясет от слухов о предстоящей денежной реформе: в сберкассах очереди, товары разлетаются с прилавков во мгновение ока; «потный, с выпученными глазами, с портфелем, набитым сотняшками, с перекошенным от ужаса лицом, – делает Чуковский в дневнике зарисовки сограждан, толпящихся в сберкассе. – И рядом с ним такие же маньяки. Женщина: „я стою уже 16 часов“… Все магазины уже опустели совсем. Видели человека, закупившего штук восемь ночных горшков». При этом никакой денежной реформы не последовало.
26 июня был арестован Берия, в июле его «преступные антигосударственные и антипартийные действия, направленные на подрыв Советского государства в интересах иностранного капитала», обсуждались на пленуме ЦК КПСС. Кругом говорят о Берии – Чуковский пишет, что ему «стало скучно, как ребенку в церкви». Он думает о семье Горького, внучка которого была замужем за сыном Берии; каково-то им сейчас, знакомым женщинам, которые – непонятно почему – связали свою жизнь с «гепеушниками самого растленного образца».
Начинаются литературные перемены – не слишком большие, но все-таки заметные: в Союз писателей заново принят Зощенко, собираются публиковать Ахматову. В Детгизе вновь выходят сказки Чуковского. «Как жаль, что там нет наиболее оригинальной моей сказки – „Бибигон“… За что истребили ее, неизвестно. Если бы ее написал иностранец и ее перевели бы на русский язык, все печатали бы ее с удовольствием», – пишет К. И. в дневнике; а вот «Одолеем Бармалея!» он перечитал, и сказка ему «ужасно не понравилась».
Федин «говорит, что в литературе опять наступает весна». Пастернак кричит Чуковскому из-за забора: "Начинается новая эра, хотят издавать меня!.." "Кажется, язвительней некуда, – комментирует Самуил Лурье, – этот возглас войдет в пословицу – местоимение даже подчеркнуто: как близоруко себялюбивы наши литераторы! Но тут же Корней Чуковский обозначает масштаб своих политических упований:
"О, если бы издали моего «Крокодила» и «Бибигона»!"
Должно быть, ему следовало немедленно выразить горячее желание увидеть крушение советского строя, тогда бы в глазах потомков он выглядел бы героем. А так – «близоруко себялюбивы наши литераторы».
Частная жизнь идет своим чередом: внучки радуют победами (одна защитила диссертацию, вторая хорошо сдала госэкзамены), внуки огорчают неожиданными выходками. Дочь пишет воспоминания о Житкове, сын закончил военный роман «Балтийское небо» и пытается его издать. Марии Борисовне, кажется, полегчало. У Корнея Ивановича новый литературный секретарь – Клара Израилевна Лозовская, единственная из секретарей, которая удержалась у него надолго – на целых 16 лет.
Чуковский опять погружен во множество литературных и нелитературных дел: в результате «новых веяний» стало возможно не только понемногу издаваться, но и добиваться нужных административных решений; в переписке с Лидией Корнеевной обсуждаются вопросы помощи адвокату Киселеву, изгнанному из профессии (это тот самый адвокат, который пытался помогать им, когда арестовали Митю Бронштейна), хлопоты о предоставлении новой квартиры Тамаре Габбе, которая жила со стариками-родителями в коммуналке, где не было даже ванной комнаты (хлопоты эти оказались безуспешными). В дневнике записан разговор с новым «либеральным» министром культуры Пономаренко – Федин и Чуковский говорили с ним о необходимости переиздать «Воспоминания» А. Н. Тихонова.
«Новые веяния» сказались и в том, что в конце года – в декабре – вышли две серьезные программные статьи, посвященные одному и тому же явлению: литературной фальши, безудержной лакировке действительности. «Новый мир» опубликовал статью Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», а «Литературная газета» – статью Л. К. Чуковской «Гнилой зуб» (правда, редакция дала ей заголовок в более привычном стиле – «О чувстве жизненной правды»). Оба критиковали эстетику «заливных поросят и жареных гусей» (Померанцев), «оперных колхозов» и «оперных председателей» (Чуковская), оба предъявляли к литературе (взрослой – Померанцев, детской – Чуковская) требования быть достоверной; к литераторам – не врать в большом и малом, избегать штампов и бесконфликтности. Все-таки есть ощущение, что повсюду открываются форточки и в эти форточки влетает свежий воздух. Появляется возможность писать своими словами, говорить своим голосом. Хотя, конечно, нельзя еще сказать и малой части того, что нужно.
В конце года, как водится, Чуковский перечисляет и нумерует ту гору работы, которая у него скопилась, – переводы, пересказы, переделки когда-то сделанного для новой публикации, статьи и редактура, общим числом 11 работ—и комментирует: «„Все это мура и блекота“, как любил выражаться Зощенко. Это – самоубийство. С 1-го января, если буду жив, возьмусь за большое: переработаю на основе учения Павлова свою книгу „От двух до пяти“, переработаю в корне „Воспоминания о Репине“».
Как же сместились за годы сидения в литературной неволе его представления о большом, если большим ему сейчас кажутся пусть и радикальные, но все-таки переработки когда-то уже написанного!
«Хочется писать воспоминания о „Потемкине“, о „Сигнале“, о Репине. Урву ли свободное время?» – спрашивал Чуковский себя в дневнике 1 января 1954 года. Однако времени на то, чтобы писать свое, – опять нет: он снова занят изданием Некрасова в библиотеке «Огонька»; он сдал в печать статью «От дилетантизма к науке»; начал править «Мастерство Некрасова» для второго издания – внес больше тысячи поправок! Снова борьба с редакторами, снова попытки отстоять право на собственный стиль, ожидание, когда сданная в печать работа пройдет цензуру и вынырнет неузнаваемо искалеченной.
Ленинградские критики выдвинули «Мастерство» на Сталинскую премию – единогласно. Чуковский, пожалуй, не столько обрадовался, сколько удивился.
Летом отмечали 50-летие смерти Чехова. К. И. вновь пишет юбилейные статьи и выступает с лекциями. «Я одновременно читаю биографию О. Генри, готовлю статейку о Пантелееве, работаю над „От двух до пяти“, стряпаю передачи о Чехове для радио – о боже! как надоела мне эта пестрота», – пишет он в дневнике осенью.
Корректуры. Тоска. Переутомление.
Дневники полны литературных новостей и пересудов: обсуждаются новые статьи, разносы, перемены, газетные нападки – литература, кажется, слегка зашевелилась и ожила. Расцвета нет – есть шевеление, ожидание, выжидание.
Мария Борисовна болеет. Внуки взрослеют: Колин сын Николай (Гуля) женился. Чуковский тоже много болеет: весной лежит в больнице, летом так болен, что опять собирается умирать, осень проводит в санатории в Узком, затем в Барвихе. В этом году он впервые затеял в Переделкине костер – огромный детский праздник, где выступали поэты и артисты. Затем эти праздники стали ежегодными, иногда проводились и по нескольку раз за лето. Он снова читает свои стихи, сказки, загадки детям, выступает перед большими детскими группами. В дневник вклеена заметочка из «Правды», где Чуковский впервые за последние десять лет упомянут как детский поэт.
Чуковского-сказочника постепенно реабилитируют. В журнале «Дошкольное воспитание» о нем шла речь целых два раза в течение 1954 года; в одном номере кандидат педагогических наук Федяевская просто упомянула его «Мойдодыра» среди «любимых веселых книжек», в другом 3. Г. Любина посвятила ему обширный фрагмент статьи «О советской сказке». Она хвалила его «Айболита» и «Мойдодыра» (почему-то «Мойдодыра» – за «жизненную правду»), но бранила «Муху-Цокотуху» и «Тараканище» за то, что не воспитывают в детях коллективизм: никто не противостоит злу, все прячутся, пока не появится герой, – и автор никак не наказывает трусов, а «добродушно описывает всеобщий праздник по случаю блистательного освобождения». «Такие сказки, – уверяла Любина, – не содействуют воспитанию у детей духа коллективизма, храбрости, единства действий. Надежда на заоблачного героя – плохая надежда».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!