Розы мая - Дот Хатчисон
Шрифт:
Интервал:
В тот день я пришла домой из школы, открыла переднюю дверь и, еще не успев наклониться и поцеловать фотографию сестры, увидела его. Я остановилась и посмотрела на него снизу вверх, но он провисел, должно быть, уже пару часов и был определенно мертв. Мне даже не пришлось дотрагиваться до его щеки. За несколько недель до этого папа купил веревку, чтобы повесить гамак, но так и не довел дело до конца.
Я не закричала.
До сих пор не могу объяснить почему, но я так и осталась стоять, глядя на мертвого отца и не чувствуя ничего, кроме усталости. Или, может быть, онемения.
Я вышла, заперла дверь, позвонила маме и услышала, как та звонит в полицию по рабочему телефону. Домой мама примчалась раньше копов, но заходить не стала. Когда они приехали, почти одновременно со «Скорой» – возможно, согласно какому-то протоколу, соблюдать который уже не было смысла, – мы сидели на крыльце.
Я все еще держала в руке почту, в том числе яркие конверты с поздравительными открытками от Тройки из Куантико. Они пришли как раз вовремя.
Ту ночь мы провели в отеле и только-только улеглись, зная, что не уснем, как в дверь постучали. Это был Вик, и в руке у него была сумка, и в сумке были фэбээровские рубашки с длинным рукавом и флисовые пижамные штаны, а также туалетные принадлежности и полгаллона мороженого.
К тому времени я знала Вика почти год и уже относилась к нему с уважением, но полюбила из-за того, что он не стал поздравлять меня с днем рождения. Даже не упомянул ни о нем, ни об открытках. Хотя сомневаться в самоубийстве не приходилось, он все-таки прилетел в Миссури, чтобы поговорить с нами, убедиться, что мы в порядке. При этом Вик ни разу не спросил, как мы себя чувствуем.
Он ушел около трех часов ночи – искать себе ночлег, – но прежде достал из сумки и вручил мне одну вещь. Это был неуклюже завернутый в оберточную бумагу пакет для продуктов, из которого, когда я открыла его после ухода Вика, на кровать посыпались «Ореос», двенадцать пакетиков для сэндвичей, по три печенюшки в каждом, с числом и датой, выведенными колючим почерком Эддисона.
Признание потребности, распределение импульса.
В тот день я прониклась теплым чувством и к Эддисону, ставшему кем-то вроде члена семьи или друга. Потому что появление «Ореос» было признанием того, что я не в порядке, а распределение говорило, что я справлюсь.
Папины фотографии у нас не представлены. Чави остается с нами, но не он. Отчасти потому, что Чави оставила нас не по своей воле, но есть и кое-что еще. Если папа чувствовал, что должен уйти, если думал, что самоубийство – единственное, что принесет ему облегчение, мама поняла бы. В любом случае сработал их брак или не сработал, такой вариант по крайней мере допускался. Но он покончил с собой так, что первой найти его гарантированно должна была я. К тому времени мы прожили в Сент-Луисе лишь несколько месяцев, и я специально не записывалась ни в какие клубы и не участвовала ни в чем, что задерживало бы меня после школы. Мама возвращалась с работы только к вечеру, так что, не считая каких-то сверхисключительных обстоятельств, я в любом случае увидела бы его первым.
Почти при всех прочих вариантах мама могла бы простить и оплакать, но она никогда не простила бы ему то, что он предоставил мне найти его.
Если честно, мне кажется, что отец и не думал об этом. К тому времени он уже не мог ни о чем думать. Кроме как о том, что деревом в заднем дворе воспользоваться нельзя, что его может увидеть сосед и в последнюю минуту перерезать веревку и спасти, оставить в живых, когда спасать было уже нечего. В глубине души я твердо верю, что он так зациклился на этом, что ничего другого просто не пришло ему в голову.
С этим мама не смирится никогда.
Мы не сожгли его фотографии, их просто никто не видит. Все аккуратно сложено и убрано с глаз, но сохранено, потому что когда-нибудь я захочу взглянуть, даже если мама не посмотрит на них никогда.
Его родным мы позвонили на следующий день. Уезжая из Лондона, родители порвали с обеими семьями. Или, может быть, уехали, потому что порвали. Я не знаю, что именно случилось, только ни отец, ни мама не любили об этом говорить. Каждый отрекся от семьи, религии и, возможно, веры, так что впервые после переезда в Америку мы поговорили с родственниками, когда не стало Чави. Они, конечно, обвинили папу и маму за то, что те увезли нас с собой в страну, где царит насилие и у каждого есть оружие, и для них не имело значения, что ее убили ножом в квартале, куда более безопасном, чем любой из тех, в которых мы жили в Лондоне. Мои родители были виноваты уже потому, что уехали.
Мы не общались целый год, а потом пришло время сообщить им о папе, и снова так получилось, что виноватыми оказались мы. Если б мама не увела его из семьи, он получил бы заботу и поддержку, в которых нуждался. Если б мама не была язычницей, он нашел бы утешение и покой, которых ему недоставало. Моя мама положила трубку еще до того, как папина мама разошлась по-настоящему. Пусть знают, что он умер, а на большее она не подписывалась. Вот так и получилось, что родственников вроде бы много, а на самом деле есть только мы с мамой да немножко Чави.
Немножко – это и те двести с небольшим тетрадей, заполненных ее крупным, легким почерком и сложенных покосившимся штабелем у стены в гостиной. Если я не могу уснуть, нужно по крайней мере заняться полезным делом и рассортировать дневники, найти те, что из Сан-Диего, но я не могу сделать это при выключенном свете. Включать верхний, резкий, слишком поздно – или слишком рано, – а розетки рядом с кучей тетрадей, к которой можно было бы подтащить стол с лампой, нет.
Выхожу в кухню, включаю мягкий, приглушенный свет над плитой и вижу пакетики с шоколадной крошкой, так и оставшиеся на столе. В холодильнике на картонных подносах лежат комковатые шарики из размельченных «Ореос», сливочного сыра и сахара. Беру пакет с жирными сливками, выливаю в кастрюлю и включаю горелку. Сливки нагреваются медленно, оставлять их без внимания нельзя – перекипят или свернутся. Когда у стенок собираются маленькие пузырьки, я добавляю и размешиваю сахар, потом высыпаю шоколад, накрываю кастрюльку крышкой и убираю огонь – дальше шоколад расплавится в сливках сам.
Подносы аккуратно выстроены на столе. Рядом коробочка с зубочистками. Открываю. Беру несколько зубочисток, чтобы воткнуть по одной в каждый шарик, и замечаю, как дрожат руки.
С минуту смотрю на них, пытаясь решить, в чем дело, – в раздражении, страхе или усталости. Или во всем вместе взятом, потому что… черт.
Но ответ, похоже, другой: дело в потребности. Потому что я знаю, что случилось в Сан-Диего и что случилось после того, как мы уехали; потому что схема редко повторяется случайно; потому что папа сдался, а я не такая сильная, как мама; потому что смерть Чави – боль, не имеющая смысла, и у меня здесь подносы с тем, что поможет ощутить боль чуточку реальнее…
Снимаю с кастрюли крышку и перемешиваю все. Обкатываю шарики в шоколаде, а руки все еще дрожат. Знаю, что меня будет тошнить, что физическая боль не облегчит эмоциональную, но это неважно. Знаю, знаю, знаю, что это не поможет, – неважно.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!