Шкурка бабочки - Сергей Юрьевич Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Я, конечно, могу сказать, что я горжусь тобой, думает Оля, но вряд ли это тебе поможет. Ты ведь хорошо знаешь, что я люблю тебя, и горжусь тобой, и счастлива быть твоей подругой – но, увы, я только твоя подруга, я вовсе не твоя мать, а ты – не моя дочь, потому что откуда бы у меня взяться такой взрослой дочери?
Снова звонит телефон, я скажу, что тебя нет, говорит Оля. Нет, нет, я подойду – убегает в комнату, возвращается, пожимая угловатыми плечами:
– Это папа. Сказал, что слышал про меня по радио, и я молодец.
– Вот видишь, – говорит Оля, а Ксюша думает, что папина похвала недорого стоит, сам-то он так ничего в жизни и не добился, так что вряд ли может судить о том, насколько успешна его дочь. – Вот видишь, – повторяет Оля и находит у Ксюши в шкафу бутылочку «Бейлиса», которую сама и привезла в прошлый раз, а там осталось как раз на две рюмки, – так что давай выпьем за Новый год, за наш успех, за то, что все будет хорошо, все сбудется в новом году.
Раздвигают кровать, Оля выходит из душа, закутанная в запасную простыню вместо полотенца, включает Ксюшин фен, и ее высветленные волосы танцуют вокруг головы. Если четыре дня не ходить на работу, растворяются морщинки на лбу, черты лица смягчаться, и даже если глянуть в большое зеркало в ванной на другом конце Москвы, увидишь, что время чуть-чуть, а отступилось от тебя, Ольги Крушевницкой, женщины тридцати пяти лет, которая хотя бы раз в год должна забывать, что она успешный IT-менеджер, настоящий профессионал, специалист по числам.
Пока она сушит волосы, Ксюша стоит в ванной, заперев за собой дверь и закусив губу. Оля сказала, что поздно, не хочется ехать домой, и Ксюша сказала конечно, оставайся, и теперь злится на себя, потому что неудобно при Оле включать вибратор, совсем уж неудобно доставать из ящика зажимы для сосков. Она подходит к полочке, берет косметичку, расстегивает молнию, вынимает маленькое зеркальце, заворачивает его в полотенце и разбивает о край ванны. Потом, сев на пол, выбирает самый острый осколок и со всей силы втыкает во внутреннюю поверхность бедра.
Оля уже высушила волосы. Она смотрит на свитер, висящий на стуле, и видит черное пятно там, где расплылась Ксюшина тушь. Вот ведь странный рисунок, думает Оля, не то Туринская плащаница, не то – тест Роршаха.
В бетонном подвале, на маленьком клочке земли вокруг моего дома, иногда – в подмосковном лесу или в лифте, я пытаюсь рассказать о себе людям. Если бы я был писателем, мне помогали бы слова. А так мне помогает нож, скальпель и паяльная лампа.
Но эти девушки, такие красивые, такие трогательные в своей беззащитности, все еще невинные, несмотря на то, что теперь начинают занимаются сексом лет в четырнадцать, – они ничего не понимают. Они спрашивают «почему я?», они думают в этот момент о себе, о своей неизбежной смерти, они не могут понять, что происходящее с ними, возможно, касается всего мира даже больше, чем их самих.
Они с детства воспитаны в вере, что мир прекрасен и мудр. Глянец журналов, мерцание телевизора, ежедневная ложь газет – все это скрывает правду, но не правду о терроре, коррупции или воровстве, нет, правду о том, что мир наполнен страданием, как свежевырезанная ямка – кровью.
Это неправда, что, убивая, забываешь обо всем. В каждый момент моего существования я осознаю: все, что я делаю – абсолютно чудовищно. Но это не останавливает меня – и потому мое существование само по себе доказывает: с миром что-то не так. Я думаю, если бы меня не было на свете, мне самому было бы легче принять этот мир.
И, значит, все, что я хочу – это разрушить ложь, сказать так, чтобы люди не могли больше делать вид, будто не слышат меня. Чтобы они не могли больше жить, будто не знают. Я отрезаю соски, распарываю брюшину, паяльной лампой растапливаю жир еще живых тел – и это мой способ говорить.
Я кричу их голосом, я посылаю их свидетельствовать о моей боли и муке, о мире, в котором я живу. Я разрезаю кожу, словно распарываю завесу фальши и вранья. Я вынимаю горячие почки, печень, сердце, словно голыми руками достаю до кровоточащей сердцевины бытия, до места, где нет лжи, где страдание и отчаяние уже ничем не прикрыты. Крик превращается в вой, потом – в стон. Это – самые искренние звуки. Боль не знает лжи.
Но они все равно ничего не понимают, а потом все кончается, ниточка рвется, чужая жизнь скукоживается под руками, как шкурка бабочки, – и даже если они успели что-то понять, понимание умирает вместе с ними. Может быть, оно и убивает их. Иногда я думаю, что никто не в силах перенести такой боли. Иногда я удивляюсь, что сам еще жив.
Эти девушки, такие красивые, такие трогательные в своей беззащитности, ничего не понимают. И я живу надеждой, что, может быть, кто-нибудь из читателей утренних московских таблоидов с леденящими душу подробностями о новой жертве московского маньяка, что да, кто-нибудь из них меня поймет. Потому что, когда по дороге на работу читаешь в газете о том, что найдено тело восемнадцатилетней девушки, вокруг шеи которой обмотаны ее собственные кишки, а отрезанная кисть вставлена в разорванное влагалище, – когда ты читаешь это, что-то должно измениться в мире вокруг, разве нет? Ведь нельзя закрыть газету, словно ты прочитал статью об очередном футбольном матче, выборах в Думу или подробностях нового романа местной поп-звезды?
Именно для этого я потом привожу то, что остается от них – таких красивых, таких трогательных в своей беззащитности, – привожу в те места, где их смогут найти люди – грибники, юные матери с колясками, парочки, ищущие уединения.
Я часто думаю о смертниках, выбравших хорошую огневую точку и расстрелявших несколько рожков автомата, прежде чем полиция застрелила их. Я думаю об чеченцах и арабах, взорвавших себя посреди праздничных толп в России или Израиле. Вашингтонский снайпер или двое поклонников Мэрилин Мэнсона, перестрелявшие полшколы, прежде чем покончить с собой в городе Литтлтон, штат Колорадо. Что бы вы ни хотели сказать, ваш крик остался не услышан. Вас списали по ведомству политики, безумия и влияния поп-культуры. Надо решать ближневосточный конфликт, прекратить войну в Чечне, наладить профилактику душевных заболеваний и запретить рок-концерты. Вероятно, тогда мир станет лучше, не так ли?
И хотя мысль о том, чтобы погибнуть в сгустке взрыва или превратиться в скорострельный праздник теплого ствола кажется мне иногда невыносимо соблазнительной, я немного ее презираю. Это – работа с массами. Как бы я ни рассчитывал на газеты и телевидение, первым делом я всегда обращаюсь к отдельному человеку – подобно поэту, который показывает свои стихи возлюбленной, прежде чем напечатать их тиражом в тысячу экземпляров.
Когда обращаешься к отдельному человеку, говоришь намного искреннее, чем пытаясь достучаться до целого народа. Хочется верить, что те, кто прочтут обо мне в газетах, оценят мою искренность и, может быть, в конце концов поймут меня.
Иногда меня пугает мысль: то, что я хочу сказать, и так хорошо всем известно. Люди, которых я встречаю на улице, не хуже меня знают, что живут в аду, но они приучили себя к этой мысли, научились жить с нею. Что каждый из них окружен тем же коконом отчаяния и тоски. Я – неудачник, дрянная овца в стаде, идиот, принесший откровения позавчерашних новостей, несущий дурную весть, которая никому не нужна, потому что всем известна.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!