Воролов - Виктория и Сергей Журавлевы
Шрифт:
Интервал:
Федоров все ходил туда-сюда по комнате, то спотыкаясь об мольберты и подрамники, сложенные здесь и там, то запутываясь ногами в валявшихся на полу кусках материи, призванных, вероятно, служить декорациями для будущих моделей. Багряные лучи заходящего солнца заглядывали в подернутое инеем окно и освещали руки и фигуру художника – те отбрасывали на стену длинные узловатые тени, и оттого казалось, что по углам мастерской все еще пляшут причудливые силуэты тех самых древних охотников, что пустились в свою ритуальную пляску добрых три десятка тысяч лет тому назад.
– Искусство, друг мой, это инструмент первой религии, первобытной веры. Лишь позже он смог обособиться и зажить самостоятельной жизнью. Вот только вопрос: насколько самостоятельной? Ведь если принять во внимание все то, что я сейчас здесь наговорил, то получается, что искусство – это дитя страха природы, страха беззащитности перед сокрушительными силами стихии, порождение неопределенности и боязни человеком не только окружающего мира, но и самого себя…
Федоров вдруг понизил голос до шепота:
– …Своего животного начала, прячущегося в бездонной тьме подсознания, темной стороны своей личности, против нашей воли показывающей клыки при малейшей опасности для жизни или даже просто для комфортного существования. Мы оттого столетиями и изучаем в первую очередь себя и ищем свое место в мире: кто я, что я, зачем я, отчего и почему. Рассматриваем сами себя через призму искусства, как занятную диковинную зверушку, поскольку где-то глубоко внутри себя понимаем, насколько шатка наша мнимая цивилизованность, сколь быстро и легко она слетает, подобно расписной личине скомороха, и как стремительно ее заменяет наше естественное состояние – дикость, кровожадность и стремление к разрушению и саморазрушению. Искусство – это щит, которым можно хоть на минуту прикрыться от своих страхов, это способ заставить нас задуматься о своей сущности, о своей природе. В иных случаях оно способно, пожалуй, даже отвратить человека от преступления.
Федоров наконец уселся обратно в кресло, неторопливо набил табаком трубку с длинным прямым мундштуком и раскурил ее, выпустив клуб ароматного дыма.
Азаревич в задумчивости посмотрел на художника:
– Прелюбопытные вещи вы говорите, Михаил Алексеевич! Но что, если наоборот? Как вы думаете, возможно ли, напротив, ради искусства, ради красоты попрать нормы морали или даже пойти на преступление?
– Быть может, преступление – это слишком, а мораль… Если перед художником стоит задача отображения красоты, воспевания красоты, поклонения красоте, то тому нет и быть не может никаких моральных преград! Ни церковный канон, ни общественные устои, ни рамки, в которые зажато искусство, не могут ограничивать творца в выражении своего восприятия прекрасного.
Художник, закинув ногу на ногу, сидел и смотрел, как кольца табачного дыма сплетаются под потолком в бесформенных безобразных чудищ.
– А что до преступления… – продолжал он, – гм, некоторые мысли просто витают в воздухе! Вы не находите это забавным? Мы, представьте, вчера с Натальей Николаевной и Екатериной Павловной в компании Полутова и Шипова заговорили об этом: с пользой и удовольствием можно не только жить, но и умереть. Мне думается, что и убить тоже можно так, что в этом будут и польза, и удовольствие, и даже красота.
– Для убийцы или для окружающих?
– Да к черту окружающих! Даже для самой жертвы…
У Азаревича в руке замерла кружка с уже остывшим чаем.
В сенях внезапно послышались голоса и стук сапог, с которых старательно отряхивали снег. Потом что-то глухо звякнуло, будто где-то свалили в кучу глиняные горшки. Послышалось неразборчивое брюзжание.
Федоров переглянулся с Азаревичем, потом подошел к двери и распахнул ее.
За дверью, смахивая со шляпы и роскошной шубы крупные снежинки, стоял Порфирий Иванович, а из-за его спины выглядывал пунцовый Васенька Любезников в расстегнутом полушубке. Кистями и локтями он с трудом удерживал несколько белых бюстов. Из подмышки Порфирия Ивановича тоже торчал чей-то гипсовый парик.
– Мое почтение, Михаил Алексеевич! – приветствовал художника антрепренер. – Так и знал, что вы здесь! Сначала думал в театр везти, чтобы вам там вручить, но потом вспомнил, что вы…
– Мне? – отозвался тот. – Вручить?
– Да-да! Вот! Одолжил у доброго друга – директора нашего городского реального училища. Превосходные вещи! Вы их берегите, пожалуйста! Я обещал их вернуть в целости и сохранности.
– Что это?
– Бюсты! Вы разве не признаете Мольера? – антрепренер взял в обе руки свою ношу, и теперь из меха на свет вынырнул узнаваемый французский нос. Все же остальное известного драматурга напоминало довольно отдаленно.
– Вот тут у Васеньки Расин и Монтескье, – с этими словами Порфирий Иванович сунул в руки ошалевшему художнику свою поклажу и подхватил у своего спутника гипсовую голову французского просветителя, которая уже была готова выскользнуть на паркет. После изъятия Монтескье пирамида из изваяний окончательно потеряла равновесие, и дело бы закончилось плачевно, если бы Федоров и Азаревич не бросились на помощь.
– Там еще Геродот и Эсхил! – пояснил антрепренер. – Цицерона я оставил: он уже не помещался, да и слишком похож на нашего городского голову. Не стоит, а то офицеры здешние еще эпиграммами исколют. Знаем мы некоторых… Они же великолепны, не правда ли? Они вам нравятся?
– Почему мне это должно нравиться? И зачем здесь эти куски гипса? – спросил Федоров.
– Ну как же, голубчик? Вы же художник! Я думал, вы уже поняли мой прожект! Подумайте: здание театра уже готово. Вы написали для него прекраснейшие картины! Восхитительнейшие! Мы почти завершили наш приют муз и вдохновения. Здесь, в Благовещенске, зарождается настоящая культура! Утренняя звезда Амура, если хотите. Так давайте же сделаем наш театр еще лучше! Вчера я на ужине у моего приятеля увидел эти изваяния. Вот чего нам не хватает для завершения нашего грандиозного плана!
– Вашего грандиозного плана, – поправил нежданного гостя Федоров.
– Великолепного, блистательного плана, – продолжил Порфирий Иванович и, проскочив между поручиками, бросился в мастерскую, присматриваясь, куда бы поставить бюсты. – Знаете, я подумал, что вы мне не откажете! Ведь вы уже создали такие замечательные полотна! И ведь вы, если я не ошибаюсь, теперь рисуете, простите, пишете портрет жены городского головы? Это же такой успех! А этот флигель? Заметьте, как умело я замолвил словечко перед господином Мануйловым!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!