Стален - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
– Христа?
– В белом венчике из роз. Он всегда с йеху, а не с гуигнгнмами, всегда там, где униженные и оскорбленные. Но на Лубянке его не было. Да там и йеху не было – одни благородные гуигнгнмы.
– И все-таки это была революция? Бескровная революция?
– В России бескровное не может быть настоящим. Да и подлинного величия я во всем этом спектакле не увидела…
– И все-таки?
– Нет, конечно. Знак препинания. Историческая запятая.
– Не точка?
– История вообще точек не знает.
– А без шуток?
– Возможно, контрреволюция. Но верх взяли не белые, а жадные. Те, кто имел власть без собственности, захотели исправить эту несправедливость. А красные и белые – их давно нет, здесь – нет… победители уже причисляют себя к белым, но не могут быть белыми дети и внуки генералов КГБ и членов ЦК…
Похоже, ей нравилось быть чуточку циничной и безапелляционной. И сказать по правде, ей это шло.
– Значит, вы любите Блока? В белом венчике из роз…
– Терпеть не могу! Вообразите себе – двадцатый век, паровозы, самолеты, телефоны, радио, железные дороги, пулеметы, восстания масс, войны, и вдруг посреди этого бешеного коловращения встает мертвец с матовым белым лицом и замогильным голосом взвывает: «Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита!» Он, видите ли, жизнь узнает! Да еще и принимает! Представьте только себе эту фигуру в трамвае, битком набитом бухгалтерами, телеграфистками и летчиками! Со щитом!
Она процитировала Блока таким заунывным голосом и так изобразила мертвеца, с меланхоличным видом колотящего по щиту в толпе бухгалтеров и телеграфисток, что я фыркнул с набитым ртом – крошки полетели во все стороны, одна попала Фрине на лицо.
Я обмер, а она вдруг слизнула крошку кончиком языка, подмигнула, и мы оба расхохотались.
– Но не люблю я Блока за другое, – сказала она. – Как-то он написал, что «кровопролитие становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием»…
– Значит, за эстетство не любите? За надмирность?
– Еще! – сказала она, придвигая рюмку ко мне. – Так не жалеете, что проспали историю?
– Льву Толстому не нужно было участвовать в Аустерлицком сражении, чтобы написать «Войну и мир». Стендаль лучше всех рассказал о Ватерлоо, хотя и не участвовал в битве…
– И Лев Толстой, и Стендаль не понаслышке знали, что такое война. И Гаршин, и Бабель…
– А Стивен Крейн не знал.
– Боже, вы читали «Алый знак доблести»? За это надо выпить!
Она заговорила о Толстом, Стендале и Стивене Крейне, которые похоронили литературу о войне, потому что в эпоху массовых армий война перестала быть уделом героев, личностей, и проложили дорогу писателям потерянного поколения, у которых война не вызывала никаких чувств, кроме эсхатологического отчаяния. История перестала быть материалом для индивидуального творчества. В литературе о войне не осталось ни Бога, ни вечности, ни родины, только смерть, пустота и жалкая плоть, парализованная экзистенциальным ужасом. И Вторая мировая ничего не изменила. А возможно, сама тема умерла: ни литературе больше не нужна война, ни войне – литература…
– Вы почти не едите, – сказал я.
– Ничего, – сказала она. – А вы не стесняйтесь, ради бога, ешьте от пуза!
– Да я, в общем, уже…
– Тогда наливайте и рассказывайте о себе. Напугайте меня, удивите, рассмешите, доведите до слез, увлеките за собой в пропасти и на небеса, завладейте моим вниманием, завербуйте меня, черт возьми, это же ваше ремесло!
– Ну… – Я замялся. – Даже не знаю…
– Ну пожалуйста! – Фрина понизила голос и подалась ко мне всем телом, душистым и жарким. – Я хорошая слушательница, поверьте! Лучшая в мире!
Она, конечно, играла, но играла блестяще, я же был сыт, слегка пьян, бесстрашен и воодушевлен близостью ее душистого тела.
– А еще вы можете курить, – сказала она, еще более понизив голос. – Окон здесь нет, но можно открыть вон ту дверочку и смолить сколько влезет…
Я открыл дверцу в стене за спинкой кровати, откупорил вторую бутылку – Фрина кивнула одобрительно – и закурил. Она взяла у меня сигарету, затянулась и вернула, и я тоже затянулся, чтобы почувствовать вкус ее яда, оставшегося на фильтре.
– Вы знаете, что всегда поражало меня в вашем деде? – сказала Фрина. – Он ценил хорошие вещи, но никогда не боялся потерять их. Как-то я посочувствовала ему, узнав, что во время войны он потерял дом – в него попала немецкая бомба, а Алексей Петрович только пожал плечами и сказал: «Какие у латыша вещи? Хер да клещи». И все. Какое-то голубиное отношение к жизни… никаких сожалений о прошлом… в его поколении было немало таких людей, которые жили как будто одним днем, но без страха смотрели в лицо вечности… словно готовы были умереть в любую минуту, как настоящие христиане… но ведь он не был верующим?
– Мы не были близки, – сказал я. – Так сложилось, что мы и знакомиться-то начали всего неделю назад, когда умер мой отец… его сын… а потом дед уехал, и я снова остался один… ну так жизнь сложилась, что я почти всегда был один… грех жаловаться – просто так получилось…
И я стал рассказывать о матери, которая объясняла мою близорукость моральной ущербностью, и об отце, не выдержавшем пустоты жизни, о книгах и мечтах, а потом – вторая бутылка была уже наполовину пуста – без колебаний, легко переступил невидимый порог и стал рассказывать о Розе Ильдаровне, Лариске, Жанне – рассказывать так, словно они давно умерли, а потом и об Анне Дерюгиной, покачивавшей красивыми бедрами, и о Николае Ивановиче Головине, корпевшем над Марксом и Каббалой, чтобы прозреть будущее, о пыльном Некрополисе, изнывавшем от жары, о бесконечной белой лошади на железнодорожной платформе и о станции «Комсомольская кольцевая», где я наконец обрел дом…
– Тщательно выстроенные и строго контролируемые сложноподчиненные предложения с причастными и деепричастными оборотами, – задумчиво проговорила Фрина. – В устной-то речи! Сразу видно одинокого человека, который боится, что его неправильно поймут. Но чувство юмора у вас очень неплохое – без него ваши истории показались бы too much. А вот деталей, может быть, многовато, хотя они зримы, замечательны и врезаются в память. Знаете, Шопенгауэр однажды сфотографировался в жилете, застегнутом не на ту пуговицу, и одной этой детали хватило, чтобы все поняли, что перед ними – философ, человек не от мира сего… интересно, как это выглядит на бумаге… это роман? Повесть? Рассказы?
Я пожал плечами и поднял бутылку – на дне еще оставался коньяк.
– Хорошо, допьем и спать, – сказала Фрина. – Нет-нет, пожалуйста, не уходите! Я не могу оставаться одна…
Это прозвучало так, что я опять растерялся.
– Ложитесь здесь, – сказала Фрина, похлопав по постели рядом с собой. – Пожалуйста.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!