Стален - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
– Ты с ума сошла, Таня! Нельзя сокращать обе части тригонометрического уравнения на функцию, которая содержит неизвестную! Теряешь корни, Таня, теряешь, побойся Бога! Вам чего, молодой человек?
Купив сигарет, свернули за угол, пересекли площадь перед Большим театром и двинулись в сторону Тверской.
Проходя мимо темной громады Госплана, Фрина вдруг остановилась и сказала:
– В сорок первом это здание заминировали, чтобы не досталось немцам, если они войдут в Москву, а потом об этом забыли. Просто – забыли. В начале восьмидесятых, во время ремонта, электрики наткнулись на провода, которые тянулись непонятно куда, и Госплан разминировали. Только подумай: сорок лет тысячи людей занимались здесь строительством экономики будущего, даже не подозревая, что сидят на огромной бомбе из прошлого…
– Сильный образ, – сказал я. – И комичный.
– Скорее – деталь… в широком смысле слова…
И мы заговорили о роли детали в литературе.
Фрина вспомнила «Макбета» и стук в ворота, я – о шагающем по берегу моря гомеровском Аполлоне, гнев которого передается звоном стрел в его колчане, о Жюльене Сореле, который стреляет в мадам де Реналь лишь после того, как та набрасывает на голову накидку, превращаясь в незнакомку. Сошлись на том, что скупость Чехова нам ближе, чем хвастоватая расточительность Бунина, свернули под арку, стараясь держаться подальше от спящих вдоль стены бомжей, и тут до меня дошло, чем же сильнее всего пахнет Москва. Она пахла бензином и асфальтом, мочой и перегаром, потом и псиной, прогорклым маслом и карамелью, нафталином и фекалиями, но сильнее всего – затхлостью. Так пахло в Кумском Остроге, так пахло, наверное, по всей стране от Балтики до Чукотки. Этот запах перестал преследовать меня только в середине нулевых…
На следующий день синоптики пообещали почти небывалую для октября жару, и утром Фрина надела коротенькую шелковую юбочку, которая легко волновалась вокруг ее ног, казавшихся особенно стройными.
Она хотела показать мне дом на Ильинке, где в августе 1931 года родился Метрострой и где работал ее отец, и мы уже поднялись Историческим проездом к строившемуся Казанскому собору, как вдруг Фрина остановилась, прижалась ко мне и томно промурлыкала:
– Одно из самых нежных и тонких женских эротических переживаний – это когда шелковая юбочка в ветреный теплый день ласкает голые ягодицы и бедра…
Отстранилась, повернулась на каблуках и танцующей походкой двинулась по Никольской, и ее шелковая юбочка тотчас ожила, взлетая и волнуясь при каждом шаге и вызывая у меня мучительный восторг…
Я догнал ее, взял за руку – ее пальцы были ледяными.
Вдоль вечной очереди за лучшим в мире мороженым, которое продавалось за ГУМом, на углу проезда Сапунова, ходил мужчина в грязной джинсовой куртке, предлагавший за сто рублей телефонный аппарат с советским гербом из разграбленного здания ЦК КПСС, но люди только пожимали плечами и отворачивались.
Через минуту мы свернули в Богоявленский переулок и спустились в метро.
В тот день я впервые оказался на станции «Площадь Революции», и именно тогда в моем сознании сложился ее образ, который и сегодня остается неизменным: сумрачное великолепие цвета венозной крови с проблесками золота. Краски, конечно, сильно сгущены, но и гладкий белый потолок, и светлые мраморы – жемчужный агамзалу, серо-голубой уфалей, желто-розовый биюк-янкой – были бессильны перед темным габбро, красной шрошей и черным армянским камнем с золотыми прожилками. В архивольтах массивных арок, отделявших зал от перронов, тускло мерцали семьдесят шесть бронзовых скульптур – солдаты и матросы, пионеры и физкультурники. Приглушенным драматическим аккордом, погружающим человека в багровую полутьму, в глубине которой горят глаза чудовищ, открылась мне любимая станция Сталина с ее магическими девушками, солдатами и собаками…
– О господи, – сказала Фрина, выслушав меня, – или у тебя что-то со зрением, или уж очень специфическое воображение… Никакого отчетливо-красного здесь нет – скорее коричневый с красноватым оттенком… да и станция в целом белая… может быть, с желтизной… здесь, конечно, темновато, поскольку светильники повесили так, чтобы лучше были видны скульптуры, но мне кажется, что вагнеровского пафоса тут и в помине нет и не было…
Она потянула меня за руку на перрон.
Мы прошли мимо стахановца с отбойным молотком, инженера с шестеренкой, птичницы с петухом, который приносит несчастья влюбленным, мимо хлебороба, физкультурника и остановились перед скульптурой сидящей девушки с книгой.
– Это Ниночка, моя подружка, – сказала Фрина. – Она не была красавицей, но у нее была идеальная фигура. Позировала Манизеру, а потом, когда ее отца – он был метростроевцем – расстреляли как врага народа, мы часто приходили сюда с цветами в день его рождения. Другого памятника у нас не было…
– У нас?
– Мой папа проходил по тому же делу, что и ее отец… – Фрина помолчала. – Ниночка всю жизнь работала редактором в литературном журнале… скромная зарплата, чужие тексты, одиночество, страх… а сейчас влюбленные трогают на счастье ее бронзовую туфельку… – Встрепенулась. – Наш поезд!
Я стоял у окна вагона, не сводя взгляда с бронзовой Ниночки, к ногам которой живая Ниночка из года в год приносила три гвоздики.
Еще минуту назад станция «Площадь Революции» была штукой, ding an sich, таким же произведением искусства, как пирамида Хеопса или дюшановский унитаз, и вдруг в этом ледяном великолепии гранита, мрамора и бронзы, где-то в укромной глубине сбивчиво, торопливо, тихо забилось маленькое человеческое сердечко, и все согрелось, ожило, и все это – и красный мрамор, и черный гранит, и бессмертная бронза, и птичница с волшебным петухом-злодеем, и собака, и солдат с ружьем – стало теплым, близким, нечужим и вошло в мою жизнь, оставшись в ней навсегда…
Наконец настал день, когда Фрина взяла у меня синюю папку, отобрала семь завершенных рассказов и отнесла в журнал.
Дня через три-четыре ей позвонили из редакции – пять рассказов были приняты к публикации и поставлены в план февральского номера.
– Это лучше, чем я ожидала, – сказала Фрина. – Теперь надо позаботиться о читателях. У нынешних критиков яд некачественный, но читатели среди них встречаются неплохие…
– Охмурять я не умею…
– И не надо. Пиши и пиши, пока есть такая возможность.
То, что она называла возможностью, на самом деле было осуществленной мечтой любого писателя.
Можно завидовать книгам Достоевского, но не его жизни в горящем доме, заставлявшей его спешить, мучаясь нехваткой денег и времени.
Я с упоением занимался только тем, чем мне хотелось заниматься, ел вкусную еду, пил хорошее вино, курил вирджинский табак, много читал, почти каждый день открывая новые имена вроде Сведенборга, Селина или Шестова, и делил постель с божественной женщиной, которая в первую же ночь сказала, что в любви не бывает грязных желаний. Лампочки в этом доме не перегорали, из кранов круглые сутки текла горячая вода, и мои рубашки были всегда отглажены.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!