Оранжерея - Андрей Бабиков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 47
Перейти на страницу:

«Теперь, когда твой шут и цербер по совмес­тительству оставил нас наконец наедине, я скажу тебе, что я должен сказать. Не знаю, услышишь ты меня или нет, но все-таки я попробую. Вот ты говоришь: политика, интересы государства, что бы это ни значило, национальные враги. Все это чушь, Саша. В это можно верить, как иной верит в Атлантиду или переселение душ. А дело в том, что на юго-западе страны пятьсот лет живет по законам добра и справедливости вольный народ, веселое сборище студентов, мореходов, негоци­антов и ученых, и они как кость в горле твоего Левиафана. Возжелает твой Крокодил Крокодилович сожрать кого-нибудь тихо-мирно, по-до­машнему, а они уже тут как тут, уже раззвонили на весь свет, аппетит испортили; надо ему сбыть кучу стреляющих железок каким-нибудь буйно-помешанным проходимцам с Востока, а они уже протестуют: нельзя, негуманно, не по-христиански. Он им санкции — ничего, живут, протесту­ют; он им эмбарго — стонут, но живут, возмуща­ются. Вот и придумал твой Левиафан новый го­сударственный интерес: затопить острова, и дело с концом.

Диктатор всегда дик, Саша. Но я знаю тебя, ты не такой породы человек. Эта твоя роль всласть предержащего власть скоро тебе опротивеет. Разве ты не сдерживаешь улыбки, когда видишь, как среднего роста и тех же способностей плотно запечатанный в костюм человек с удовольствием усаживается на раззолоченный стул перед при­тихшим собранием лебезливых ничтожеств? Ты вырос в Запредельске, ты кончил там школу, ты там влюбился в первый раз, тебе знакома каждая трещина в стенах Града и каждая свая на приста­ни. Давай, уничтожь все это, и у тебя ничего не останется, кроме побитого молью хлама твоей нынешней костюмированной жизни. Ты же от­лично понимаешь, что, когда выходишь на сцену, ты только одну маску меняешь на другую, с од­них подмостков ступаешь на другие. Не заиграл­ся ли ты? Не пора ли сделать что-нибудь стоя­щее? Спасти Запредельск?

Ты говоришь себе: „Something is rotten in the state"[43]— и значит, все в порядке, так суждено, ни­чего не попишешь. Но на самом-то деле гнильца завелась в тебе самом, и государство тут ни при чем. Да и что значит это твое „государство", коли нет государя?

Да, Саша, наше детство, наша мечта медленно сходит на нет: уже пали первые сумерки. Но как объяснить тебе? Мы вроде книг — с годами пере­плет все истертей, изношенней, пятна да ссади­ны на корешке, но внутри — все тот же безмятежный покой ясных страниц, снежная чистота шедевра.

Эх, Саша, Саша, ты подумай только: на карте мира все еще есть место, где прошло наше детство. Там все так же с гладких камней шлепаются в мел­кую воду лягушки, так же, с оттяжкой, не спеша, бьют старинные часы ратуши, кричат чайки на пристани, официанты по утрам выносят на тро­туары столики и раскладывают на стойках свежие газеты. Ну куда ты, скажи мне, поедешь в семьдесят лет, чтобы еще раз увидеть все это?»

Слова уже были сложены в голове, уже найдена была для них верная интонация мягкого упрека, и оппонент сидел напротив с вежливой улыбкой, упитанный, неуязвимый, и было во что разить, и другого такого случая не предвиделось, но ничего этого Матвей не сказал. Невинный взгляд Блика, его херувимские щечки, сахарная улыбка, вся его на­пластованная тысячью слоев уверенность в себе, в том, что так надо, что все действительное вправду разумно, лучше любой охранной грамоты ограж­дали его и от правды, и от действительности. Вмес­то этого Матвей неожиданно для самого себя, не желая того, потому что это было некстати и против правил (словно он в уличной драке исподтишка бил коленом ниже пояса), сказал следующее:

— Ты знаешь, Дима Столяров умер.

Да, Митя Столяров, Димка, Митюша, душа их триумвирата, вечно простуженный, вечно пропус­кающий уроки, прочитавший тысячи книг, неуто­мимый выдумщик и затейник, вчера утром скон­чался на больничной койке, так и не придя в со­знание.

Блик ничего не знал. Блик отказывался верить. Блик требовал подробностей. Блик вновь отказывался верить. Он сидел бледный, с застывшим, ка­ким-то злым лицом, его руки, непроизвольно ог­лаживавшие полы пиджака, заметно дрожали. Без­звучно гремел на столе черный телефонный ап­парат.

— Неделю назад на площади разгоняли толпу протестующих, Димка случайно оказался побли­зости. На его глазах милицейские битюги втроем весело повалили какого-то старика с плакатом и за шиворот потащили к подогнанному автобусу. Ну, Дима вступился... Ты знаешь, какой из него дра­чун, он тяжелее толкового словаря ничего в жизни не поднимал... Его били пять человек Сначала про­шлись по нему своими палками, потом лотоптали ногами. Это мне Женя Воронцов рассказывал, он выяснял, расспрашивал свидетелей... Все это про­должалось не долее минуты. В общей свалке спер­ва никто ничего не заметил. Короче говоря, про­ломили ему голову и оставили около памятника Пушкину, а когда приехали «скорые», его с не­сколькими ранеными отвезли в Склифосовского. Уже, кстати, есть заключение милиции: никто не виноват, несчастный случай. Что в определенном смысле правда.

Все еще не желая верить, Блик исподлобья молча глядел на Матвея. Его руки делали безотчет­ные укромные движения, напоминающие жест, каким профессиональные шулера и конферансье проверяют, на месте ли запонки. В это время за стеной глухо заиграла гармонь. Затем приоткры­лась дверь, и в проем просунул голову уже пере­одетый в сюртук Ногайцев.

— Александр Илларионович, прошу прощения: репетиция началась, — быстро сказал он и втянулся обратно.

Блик не обратил на эти слова никакого вни­мания. От зашторенных окон на его лицо падала косая тень, скрывая выражение его светлых глаз. Впрочем, Матвей старался на него не смотреть.

— Я... — начал Блик, но его голос осекся. — Я этого так не оставлю... — с трудом ворочая язы­ком, продолжил он. — Ах какие скоты, какие...

— Не надо, Саша, я и так уже жалею, что ска­зал тебе.

Матвей поднялся.

— Что можно сделать для его семьи? — спро­сил Блик, удерживая Матвея за рукав.

— Что ты можешь сделать, Саша? Не знаю. Сам реши.

Матвей похлопал его по мягкому плечу и вы­шел вон.

VI ДРЕВО ЯДА

1

Когда Матвей Сперанский вышел из театра, уже стемнело. Слабо, будто через силу, горели не­высокие фонари. Тускло блестели подмерзающие по краям черные лужицы. Было свежо и гулко. Легко дышалось. Несколько неподвижных фигур, состоявших, казалось, из одних покатых спин, об­ступили уличного гитариста, с подчеркнутым без­различием (дескать, мне и здесь хорошо) сидев­шего на развалившемся крыльце перекошенного грязно-желтого здания, давно (с 1916 года, если верить памятной доске) разбитого параличом, — в двух шагах от гостеприимно-пустой тонконо­гой скамьи. «Ой, ё! Ой, ё!» — наигрывая протяж­ный мотив, страдальчески вскрикивал он нароч­но сорванным голосом, то ли жалуясь на что-то, то ли, напротив, сердясь. Слушавшие его люди, окоченев от безделья и тоже желая погорланить, нестройно подвывали ему, и это ямщицкое, без­надежно-дорожное и совершенно неуместное «ё» было первым, что услышал Матвей, ступив на за­плеванную мостовую. Автомобилей в тихом Стряп­чем переулке, всецело предназначенном для про­гулок и подношений Мельпомене, не было, зато имел место преизбыток потускневших мозаик, гру­бых настенных барельефов (тонущий, чайка) и разновеликих, кустарно сработанных вывесок, су­ливших прохожим райскую жизнь среди ломбар­дов, нотариальных контор, меняльных лавок, зу­боврачебных кабинетов и закусочных. Вообще, было слишком много неподвижного кругом: зда­ния с полинявшими, обносившимися фасадами (в то время как над их крышами мощно ходили айвазовские тучи), облупившиеся бесформенные фризы, поднявшие локти деревья, чьи патетичес­кие позы наводили на мысли об Эсхиле, наем­ных плакальщицах и плененных царевнах, пус­тые, негостеприимно-хладные скамьи с мелким человеческим сором в щелях, оставленная на са­мом краю ступеньки пустая пивная бутылка, та­кая хрупкая, такая почти изумрудная в неверном уличном свете, и еще («Ой, ё!» — но уже чуть ти­ше) — недавно водруженный в сторонке, за уг­лом серого псевдоклассического здания, на шаг выступившего из общего ряда, бронзовый памят­ник Чехову (не совсем на виду, зато меньше ду­ет), неловко присевшему на какой-то выступ в позе студента перед экзаменом, обреченно жду­щего своей очереди в коридоре. Там еще была совсем неподвижная и неудобная (так как буквы все время загибались за край) афишная тумба, по кругу обклеенная бесцветными лицами модных лицедеев, предлагавших полный набор утриро­ванных эмоций: от ажитации до ярости и экзаль­тации, граничащей с бешенством. Она восторжен­но зазывала на премьеру новой «искрометной» комедии «Конец света и другие неприятности», и для завлечения «зрителя» все средства были хо­роши: и полная женская грудь навыкате из декольте, и завидная роскошь «шикарных» костю­мов «с иголочки», и пачки бутафорских ассигна­ций в чемодане, и праздничный стол с исходя­щим пеной шампанским, и мужественный силуэт усатого фата на заднем плане. Но вот, наконец, в переулке наметилось некоторое оживление: по­дул промозглый ветерок, и, развеивая мечты, раз­венчивая надежды, начал срываться мелкий ко­лючий снежок, а через большую прореху в туче с тупой трезвостью сторожевого прожектора на Матвея уставилась бледно-розовая луна.

1 ... 25 26 27 28 29 30 31 32 33 ... 47
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?