Я признаюсь - Анна Гавальда
Шрифт:
Интервал:
Мы расшнуровывали ботинки, очищали их, накладывали крем, размазывали его, пропитывали кожу специальными средствами, водоотталкивающими и питательными, смазывали воском, терли щетками, глассировали, патинировали, снова шнуровали и между делом, ненароком, по ходу и под прикрытием всех этих многочисленных процедур, монополизировавших все наше внимание, между делом, как я уже говорил, болтали.
Начинали мы всегда с обсуждения товаров (с ботинок, которые у нас были, есть и будут), затем переходили к обсуждению контор (еженедельной работы, которая у нас была, есть и предстоит) и лишь под конец говорили о прибыли (о Боге, о Жизни, об Одиночестве, о Смерти; о прошлом, настоящем и будущем).
Так, заботясь об одних материях, мы рассуждали о других, и зачастую последние взмахи щеток при финальной полировке уносили нас очень далеко от материального мира.
Ботинок за ботинком, пара за парой, мы учились понимать друг друга, кто как устроен и как функционирует, но поскольку мы оба были очень сдержанны, то пренебрегали, нет… не то чтобы пренебрегали или же игнорировали, но относились с уважением, скорее даже соблюдали, да-да, именно соблюдали, как соблюдают правило, ритуал, минуту молчания или как раз таки пост, вот так и мы, увы, соблюдали внутренние заповеди друг друга и никогда не позволяли себе вмешиваться.
Изучив внутренний двигатель своего визави, мы с вами ничего не узнали ни о его горении, ни о топливе, ни об износе, и сегодня я горько сожалею об этом.
Я сожалею, потому что весть о вашей смерти стала для меня тяжелым ударом.
Я не знал, Луи, что вы болели. Я не знал, что вы боролись с болезнью долгие годы. Я был там, жил за соседней дверью, я стольким вам обязан и готов был сделать для вас что угодно, но я ничего не знал.
Вы были другом моего одиночества, другом на склоне лет, другом вечерним, походным, бивуачным, другом вымышленным, быть может, но другом. Другом, которого мне не хватило времени узнать.
(Сначала написал полюбить, но, спохватившись, исправил.) (Что за дурак…)
Друг, которого мне не хватило времени любоценить.
(Что за дурак, говорю же…)
Конечно, два года – это немного, и мы не так часто виделись. Если сложить все вместе и вычесть фильмы, вычесть дочек, вычесть взмахи наших щеток, вычесть формулы вежливости, то, в конечном итоге, часов нашего присутствия не так много и наберется, и…
И весть о вашей смерти стала для меня тяжелым ударом.
Вы часто пропадали. В некоторые разы подолгу. Девочкам вы говорили, что ездите в деревню. Прогуливать ваших мышей. А потом однажды вы не вернулись.
Однажды вы не вернулись, а потом Люси, моя младшая дочь, узнавшая это от своей сестры Лоры, а та от их мамы Арианы, а та от няни Мако, а та от нашей консьержки Фернанды, сказала мне, что бесполезно вас дальше ждать, чтобы вместе посмотреть «Могилу светлячков»[68], что вы тоже теперь на небе, что вы никогда не вернетесь и что… но что станет с маленькими мышками?
Я узнал о вашей смерти через длинную цепочку женщин.
Я был вашим другом и узнал о вашей смерти через консьержку.
Какая пощечина, богач.
Какая оплеуха господину, дарителю рождественских подарков, сеньору чаевых.
Смачная звонкая оплеуха.
Вот видите, как вы до самого конца работаете над моим воспитанием…
Потом поползли слухи, что вы… что вы покончили с собой. Это не вызвало у меня интереса. Я не придал этому никакого значения. Я вам за это признателен и тем более вас уважаю. Самоубийство тоже входит в число моих вымышленных друзей. Просто я снова осунулся, согнувшись под грузом угрызений.
Мысль о том, что вы, быть может, положили конец своим страданиям, причинив себе дополнительную боль, делала меня несчастным. Я бы мог, я был бы должен, я бы хотел вам помочь. Не важно, каким образом. Любым способом.
Я мог разузнать детали вашего ухода со сцены, но я не захотел этого делать. Вы хотели уйти и ушли, это единственное, что имело значение. Единственное, что было важно. Единственное, что меня утешало.
Луи,
Однажды вы уехали в деревню со своими мышами, потом одна маленькая девочка в слезах сообщила мне, что вас больше нет, потом, через некоторое время, какие-то люди пришли освободить вашу квартиру, вечером того же дня пухлый юноша, от которого пахло потом, позвонил в мою дверь и протянул мне коробку, на которой вашим почерком было написано: «отдать соседу по лестничной площадке», внутри находился деревянный ящик.
Ящик из-под «Шато-О-Брион» на память о вашей первой миссии.
В ящике не было бутылок, потому что мы выпили их еще тогда, но лежали две щетки из конского волоса для нанесения крема (одна для светлого, другая для темного), две щетки из свиного ворса для полировки, две маленьких щеточки наподобие зубных из ворса кабана для перемычек и коварных уголков, четыре банки крема, четыре банки ваксы в тон к кремам, питательное молочко, ластик для замши, креповая щетка, порошок соммьерской глины[69] и мягкая тряпка из старой рубашки, которую я узнал. Которую я на вас видел. Кстати, быть может, она и старой-то особенно не была. Но она была мягкой, это точно. Вместо слов прощания, которых вы не смогли или не пожелали написать.
Она была такой мягкой, что я в нее высморкался.
Луи, я очень тяжело перенес ваш уход втихомолку, очень тяжело. И тут, снова не знаю, что пострадало больше – гордость ли моя, или нутро (сердце, болван, сердце), но я долго еще пребывал в состоянии, которое описал вам в начале письма. Что я там тогда написал? Клин. Ах да, клин, вот именно. Клин, который засадили в мою черепную коробку сверху, ровно посередочке, туда, где затянувшийся родничок.
Я всю жизнь мучился страшными мигренями – и вы это знали, потому что однажды вечером были свидетелем моего приступа; я тогда растянулся прямо у вас на паркете, а вы двумя руками держали мою голову, я осел на это ложе из старых газет бесформенной массой боли, умолял вас все выключить, ничего не говорить, все вырубить, погасить, заткнуть, молил о полной темноте, не шевелиться, ничего не двигать, смочить полотенце в ледяной воде и положить мне на лицо, а чуть позже, когда приступ миновал, я объяснял вам, что это похоже на энуклеацию, когда некий злой дух, вооружившись острой чайной ложкой, располагается прямо за глазным яблоком, и, налегая всем весом на свое пыточное устройство, поворачивает ручку то в одну, то в другую сторону очень медленно и вдумчиво, словно хочет вынуть глаз; и что эти приступы так внезапны, жестоки и беспощадны, что я уже раз десять, раз сто мог наложить на себя руки – да, я всегда страдал от чудовищных мигреней, а теперь, как будто этого было мало, у меня из головы не выходит еще и ваша смерть, и…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!