Урочище Пустыня - Юрий Сысков
Шрифт:
Интервал:
— Драться?
— И это тоже. Но сначала объяснить им, что драться надо только за женщину. Это единственная уважительная причина для драки. А умирать — только за Родину. Это единственная уважительная причина для смерти…
Садовский заметил, что к их разговору внимательно прислушивается Андрей. Гена, как всегда, был где-то глубоко в себе и где-то далеко отсюда. Трезвый он всегда в разной степени отсутствовал. А Петрович отмывал замызганные сапоги в речке, готовясь к ужину.
— И все?
— Почему же все? Я прочитал бы им свой стих.
«Сейчас она спросит: ты пишешь стихи? — загадал Садовский. — И если я не ошибся все у нас получится…»
— Ты пишешь стихи? — спросила она.
— Нет. Как говорил один знающий человек, стихи не пишут, стихи приходят. Однажды пришло вот это:
Два предмета в школе надо знать,
Чтобы до сути во всем добраться.
Мальчикам — науку побеждать.
Девочкам — науку сдаваться.
— Я не сильна в поэзии, — отчего-то нахмурилась Юля и стала собираться. Вслед за ней зачехлил свои «снасти» и Андрей. Кажется, она ему нравилась. Гена уже стоял в готовности к маршу — заправленный, полностью экипированный, качающийся на ветру…
Садовский бросил взгляд на бивуак Полковника, живший своей разнообразной, насыщенной, весьма деятельной жизнью. Весь день там хлопала задняя дверца «буханки», раздавались команды, возгласы и какой-то надсадно-демонстративный смех. Негласный договор о ненападении, предполагающий мирное сосуществование двух систем, не нарушала ни та, ни другая сторона.
На ужин он не остался, сославшись на то, что баба Люба будет беспокоиться, куда пропал ее постоялец. Уже подъезжая к ее дому, он по какому-то наитию вдруг вздумал завернуть туда, где днем раньше слышал (или ему почудилось будто слышал) отдаленные звуки работающей кузницы. Слуховые галлюцинации? Раньше он не жаловался на проблемы со слухом. Хотя кто знает — в этих диких, труднодоступных, кем-то давно проклятых местах, где среди поросших быльем разоренных и давно обезлюдевших деревень, превратившихся в урочища и солдатские кладбища, из века в век бродят чьи-то неприкаянные тени могло померещиться все что угодно.
Он заглушил двигатель и прислушался. Сначала ничего, кроме завываний ветра и приглушенных расстоянием звуков засыпающей деревни — стука топора о полено, скрипа калитки, козьего блеяния в сарае — нельзя было разобрать. Потом ветер внезапно стих и он почти отчетливо уловил один, два, три удара, будто кто-то, находящийся за тридевять земель, трижды, чтобы это не вызывало у него сомнений, обрушил молот на наковальню…
— Чертовщина какая-то, — вслух проговорил Садовский, поворачивая ключ зажигания.
Жизнь, в сущности, странная, удивительная, непостижимая штука, рассеянно думал он. И человек в ней — слепой странник, подверженный всяческим внезапностям: что-то неожиданно вселяет в него надежду, что-то бесповоротно лишает иллюзий, что-то нежданно-негаданно ранит, что-то беспричинно исцеляет. О том, что в судьбе его могут произойти крутые перемены предупреждает только холодок неизвестности, который стылым, промозглым сквознячком обдувает душу. Можно назвать это интуицией. Можно предчувствием. Но что-то подсказывало ему — скоро, очень скоро и для него все изменится, перестанет быть прежним, предстанет в истинном, быть может, устрашающем виде. Давно сказано: не спрашивай, по ком звонит колокол…
Баба Люба встретила его как родного — наварила картошки, достала соленых огурчиков, нарезала сала и, подмигнув, с хитрым видом спросила:
— Чай, не хватает чего в сервировке стола?
— Да все есть, бабуля. Вот еще, нам на двоих хватит, — сказал он, вынимая из своего рюкзака копченую колбасу, сыр и старорусскую тушенку.
— По этому случаю пустоговорка тебе. Вот послушай-ка. Случилось — в Ларинке вся вода высохла. Стало быть — что? А то — всему самогону в деревне выпитым быть. А у меня-то есть! Баба Люба тем и люба, что запасец всегда имеит!
Садовский выпил поднесенный ему стакан самогона, который на сей раз назывался «смерть фашистским оккупантам», отдал должное бабкиным разносолам и поинтересовался, не заходил ли сегодня блаженный Алексий.
— А ты откуда знаешь? — удивилась бабка.
— Видел в Пустыне. Он и о тебе молится…
— Обо мне? Это хорошо. А дело утром было, сразу как ты уехал. Не знаю, как он прознал, только меня скрутила хворь, сынок. Да так, что ни вздохнуть, ни пернуть, прости старуху за натурализм картины. А он тут как тут: зашел меня проведать. Открываю я глаза и вижу: явился ко мне муж юрод — длинная борода раздвояется на персях. И сияние от него, как от торшера. Снадобье какое-то заварил. Так после его травки и молитвы сразу полегчало. Ночью я ни единым перстом двинуть не могла, днесь же своима ногама до околицы дошла!
— Своима ногама? — переспросил он, вслушиваясь в это архаичное, как будто явившее себя из недр глубокой старины выражение.
— Как есть! Так это он так сказал, его слова. Своима ногама, говорит, дойдешь, Любка. И сбылось как по-писаному! К нему полдеревни ходит, что к дохтуру, за диагнозом и прогнозом…
Выпили еще — Садовский полстакана, баба Люба с четверть. Беседа потекла ровнее, задушевнее.
— Тут у вас что-то непонятные иногда происходит, — сказал он, подступаясь к загадке, которая второй день не давала ему покоя. — Может, мне одному кажется, но иногда я слышу стук. Как будто кто-то кувалдой бьет. Может, где-то рядом есть кузница?
— Давно уж нет. А стук остался. Что такое? Никто не знает, — понизила голос баба Люба. — И ведь не одному тебе такое чудится. Сейчас глуховата я, а когда ушки на макушке были — слышала. Сказывают, это Бориска, здешнего кузнеца внук. Он как в начале войны родителей лишился ушел к деду своему в другую деревню. А дед у него кузню держал. И вот пришла сюда немчура. Один нехристь возьми да и пореши старого. Так Бориска недолго думая молотом тому по голове — хрясь! Да так, что и мокрого места не осталось! Что делать-то? Взял он свой молот и ушел к партизанам. Так с ним и провоевал. Другого оружия не признавал, что ты! Даже танки останавливал. Подойдет бывало, ударит по броне, как звонарь в колокол, а из него фрицы, точно зайцы напуганные выскакивают. Тут их всех и кладут — кто из ружья, кто из пушки…
— Бориска, говоришь? — задумчиво произнес Садовский.
— Он самый. Никак не угомонится. Где-то в Пустыне он погиб, а все бродит, стучит, ищет того, кто его убил. Немец, поди, уж давно от войны оправился, хоть и бит был. А мы нет. Мир у нас ненастоящий, соломенный. Так и живем в ней,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!