Фальшивка - Николас Борн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 62
Перейти на страницу:

Дым ел глаза; руки и затылок ощущали безыскусное тепло январского солнца. Пахло горелой краской. Конечно, Ариана давно уже в глубине души согласилась, пусть молча, со всем, что здесь творится, стала пассивной соучастницей событий, и это соучастие тем более страшно, что о нем можно лишь догадываться, ничего не зная наверняка. Разве Ариана, при всей ее мягкости всегда идущая напролом, не велела тебе стать арабом, последовать ее примеру, она же стала арабской женщиной? А ты от всего отстраняешься, ты отводишь глаза и от убийц, и от их жертв, потому что ты легко и просто исключил ее и себя из истории. Муж Арианы был католиком-маронитом. Тот, кто не сражается сам и не посылает в бой своих сыновей, должен откупиться, заплатив довольно большие деньги. А ты что? Ты все отвергаешь, ты способен лишь твердить о том, как тебя ужасает бесчеловечность. Ужасающийся господин из Германии. Ужас вызывают как раз те события, из-за которых ты приехал сюда, приехал, чтобы писать о них, рассказывать о них, события, которым ты в конечном счете обязан тем, что тебе платят. Хорошо тебе страдать от бессмысленных жестокостей. Ты же, разумеется, не веришь, что хоть одна твоя корреспонденция хоть для кого-то может стать предостережением. Ты думаешь как раз наоборот – что за деньги пичкаешь читателей ужасами, потому что на ужасы есть спрос, ненасытный спрос. Людям все больше хочется знать, как там дела на их войне; это их война, только ведут ее не они сами, а подставные лица. Вот она, правда, это она тебя подхлестывает, и в то же время она – как витринное окно из толстого стекла, и от этого в глазах муть как при катаракте. Смотришь и не видишь взаимосвязей; но невидящий взгляд можно назвать и по-другому: чистым. А где же чувства? Куда подевалась та правда, которую знает твое тело, где его боль, где неутолимое и безутешное сострадание, где ярость, пускай бессильная, и яростная скорбь по жизни всего мира, по твоей жизни, твоей, Лашен, скорбь, которая должна бы повергнуть тебя в прах? В тебе не стало правды, и ты уже не хочешь, ты определенно не хочешь быть кем-то, тебя вполне устраивает быть сторонним наблюдателем, послушным исполнителем указаний, которые поступают издалека, инструментом читателей, зрителем с чистым взглядом. Если все это верно, то разве ты сможешь писать для своей газеты такие прекрасные, исполненные боли слова? Вряд ли. Значит, надо и дальше работать, как того требует профессиональный имидж, то есть тратить все силы на то, чтобы в статьях худо-бедно припоминать свои чувства и симулировать переживания. Он позавидовал офицеру – вот уж кто непогрешим, реален, правдив, и в своей правдивости всему находит объяснения, если вообще в них нуждается.

Сегодня утром – Хофман разбудил его звонком – он опять почувствовал, как тяжело держаться на ногах, какая это тяжкая ноша – его тело, ослабевшее от жара, как сильно ломит кости. Потом хотелось сию же минуту вернуться в номер, задернуть занавески, чтобы стало темно. И забиться в угол. Вместо мыслей приходили куцые объяснения, все одни и те же, непрестанно вертевшиеся в голове мысли: чем объясняется куцее, опять же куцее и непрестанно возвращающееся ощущение своего физического бытия. Бесчувственность была такой, что он чувствовал себя мешком с костями (бесчувственность все более явно выступала как инструмент, с помощью которого чувствуешь). Суставы будто вывернуты и не дают друг другу двигаться. Когда вышел на улицу, свет сбил бы с ног, если бы не тело, которое, устояв, не повалилось наземь и сохранило видимость вертикального положения, но словно в иной реальности. Шел и слышал, как в животе булькает кофе. Все вокруг казалось удивительно мягким, удивительно напоминающим мягкость губ. Еще ничего не совершив, только от одной мысли, что надо что-то делать, почувствовал себя выжатым как лимон. Сумасшедший, бивший по мозгам гул и гудки, крик и гудки, – от них еще сильнее захотелось сбежать, как можно быстрей, самым коротким путем броситься к Ариане.

Он шел к маленькому кафе на улице Хамра, где ему назначил встречу Хофман. Из кафе Лашен хотел еще раз попробовать дозвониться до Арианы, но Хофман, едва увидев его в дверях, расплатился и встал.

Офицер, сославшись на дела, сел в джип, который за ним прислали, и уехал. Пожалуй, подумал Лашен, все-таки удалось немного испортить ему настроение. Офицер сказал, они с Хофманом могут самостоятельно осмотреть город, на свой страх и риск разумеется. Лашен довольно давно уже мысленно сравнивал этого палестинца с другими военными Фатх, те казались замкнутыми и непостижимо уверенными в себе, совершенно не нуждающимися в чьем-то одобрении. А вот общительность этого офицера была, пожалуй, подозрительна. Предупредительность какая-то скользкая, готовность обсуждать что-то и спорить – уклончивая, разговаривал он с ними, видно, лишь потому, что вообще любит поговорить. А этим мальчишкам-палестинцам на них с Хофманом наплевать. Никто не полюбопытствовал, зачем они сюда явились. Только один спросил: «Do you want to see a family sleeping?»[21]Пошли. Он привел их на первый этаж дома, весь верх которого сгорел. Над крышей еще поднимались тонкие, слабые струйки дыма.

Иногда многие места сливаются в одно, и все события, где бы они ни произошли, стягиваются в проклятый символ, который врезается в память и навсегда остается в ней как гнетущий ночной кошмар. Жилые комнаты еще не были разграблены: вероятно, мародерам помешали. Прежний порядок в доме не сдавался, несмотря на смерть. На всем, словно печать, нетронутый тонкий слой пыли. На каминной полке тикали часы под лапой мраморного льва. Льющийся в окна свет (в коридоре на окнах были цветные витражи со сценами детства Христа), казалось, так же надежен и добротен, как все убранство комнаты, как точеные балясины перил на лестнице, панели на стенах, шкафы и буфеты, блестящие и твердые, темно-красные, напоминающие деревянную обшивку корабля.

Потолок в гостиной обвалился и наполовину засыпал труп мужчины. На шахматном столике с перламутровой инкрустацией – шкатулка, тоже украшенная перламутром, а в ней шахматные фигуры. Знать бы еще, была ли крышка шкатулки открыта уже тогда или ее открыли те, кто ворвался в этот дом. Нигде ни разрушений, ни следов погрома. И никаких следов борьбы. На ковре, рядом с головой женщины, высохшая лужица крови. На женщине, поперек ее тела – двое мертвых детей, сбоку – грудной ребенок с закрытыми глазами. А глаза женщины остались открытыми. Казалось, в последнюю минуту она успела подсунуть руку под головку ребенка.

Вместе с ними в дом вошли еще два палестинца. Никто ни к чему не прикасался, но один парень вытащил из кармана перетянутую резинкой пачку фотографий и протянул их Лашену. Снято «полароидом». Рождественские семейные фотографии. Почти на всех видна на заднем плане пластмассовая рождественская елка, вот на столе подарки и игрушки, и на ковре тоже, там, где теперь лежит вся семья. Палестинцы негромко заспорили – откуда, из какой точки сделана та или другая фотография. На одном снимке только два мальчика, оба лет двенадцати, сейчас они лежат ничком и лиц не видно; еще на одной фотографии – мать, высоко поднявшая своего малыша. Можно разглядеть, что пальцы у нее унизаны перстнями, они и теперь у нее на руке. На обороте одной из фотографий малыша написано: ребенок уже держит головку. Нет, лучше не знать, отчего погибла эта семья. На голове у мужчины не видно ран. Хофман сделал несколько снимков, отойдя к дверям, щелкая затвором, приговаривал: «I'm sorry!».[22]Управился быстро. Лашен вернул фотографии и отбросил явившуюся было идею сторговать их, предложив парню деньги. Потом, позже, Хофман об этом спросил, но Лашен только покачал головой. Все вышли из дома, и парень бросил фотографии туда, откуда взял – на пол в коридоре. На улице уже собралась целая свора, мародеры обрушились на солдат со злобной руганью – их не пропускали в определенные дома и они возмущались: что за безобразие – их надули, взяли деньги за вход и не пускают. Они же заплатили, а теперь им не дают грабить там, где они чуют самую жирную поживу. Накричавшись, они прикрыли головы и плечи мокрыми тряпками и бросились в горящие дома. Может быть, постепенно здесь сгорит все, тогда мародеры наверняка проникнут и в этот дом. Какая-то женщина собрала уже целую гору одежды и теперь, кивая с довольной улыбкой, прикладывала к себе то одно, то другое платье. Мужчины, охваченные яростной, ненасытной жаждой наживы, с побледневшими от возбуждения лицами, выносили из домов на тротуар все новые вещи, они собирали и собирали скарб, хотя машина уже была перегружена. Они громоздили и громоздили товар, складывали в штабеля, пересчитывали вещи, бросая вокруг взгляды, полные радостного упоения завоевателей.

1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 62
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?