Москва и Россия в эпоху Петра I - Михаил Вострышев
Шрифт:
Интервал:
Между тем война, ради которой приносились такие жертвы, была с самого начала непонятной для народа и поэтому непопулярной. «Рига за немцами, а немцы – лихи. Где ему, великому государю, Ригу взять!.. Черт ли ему даст, плешь возьмет, а не Ригу» – такие речи слышались повсюду перед открытием военных действий.
Поражение под Нарвою вполне оправдало опасения этих пессимистов, которые теперь обрушились на Петра с укором: «Ничего не сделал, только напрасно силу и казну потерял». «Немца раздразнил, а дела не сделал», – такова была оценка военной деятельности Петра.
Служилые люди потеряли всякую охоту сражаться с лихими и лукавыми немцами. «Я бы рад болестью болеть, лучше руки и ноги у меня болели, нежели на службу под Ругодев идти», – говорил стольник Ртищев в январе 1701 года, под свежим впечатлением поражения под Нарвою.
Едва ли могли заглушить враждебную Петру мирскую молву слабые голоса, пытавшиеся оправдать Преобразователя. «А волосы кто у себя и спустит, что за диковина?» – пробовали говорить в защиту новой иноземной моды. «Табак – дело не худое, его и в лекарства кладут» – такой слабый аргумент выдвигали в защиту «богопротивной табаки». «Я бы для его, великого государя, невем чего наелся», – распинался лукавый царедворец. Находился и покладистый поп, который смиренномудро оправдывал реквизицию колоколов, говоря: «Воля Божья и государева не токмо с колоколами, но и с нашими головами». «Он, государь, нас ради, грешных, труждается», «Беспрестанно он, государь, в работе и печали, сам за нас служит» – слышались притворные похвалы по адресу царя-плотника и царя-бомбардира. Нашелся и подвыпивший московский пушкарь, как бы сочувствующий царю, «в иные орды ушедшему». В бытность Петра за границей 30 июля 1698 года этот пушкарь, очевидно, знавший о саардамских подвигах царя, на крестинах в Панкратьевской слободе вздумал пить за здоровье «нашего шипора», то есть шкипера. Но это показалось ни с чем несообразно собутыльникам, испуганно заявившим, что они «шипора не знают, и пьют про государево здоровье». Князь Ромодановский велел пушкарю «за непристойное слово» вспрыснуть батоги.
Были и такие подданные Петра, которые, казалось, за него и драться были рады. Дьякон церкви Вознесения за Серпуховскими воротами Алексей на пирушке услыхал от крестьянина Сорвагова слова «о противности церковной и царской чести». Дьякон ударил Сорвагова сперва блюдом, «в другой ряд братиною и драл за волосы и за бороду».
Как это всегда у нас бывает, утешали себя каламбурами, посмеивались над собою сквозь слезы. «Дай Бог государю много лет, а у миру и ног нет», – острил добродушный мужичок. «Знают то большие, у кого бороды пошире», – шутил вспрыснутый батогами дьяк Сретенского монастыря.
Но противники и защитники Петра должны были сойтись в одном: царь живет не по-царски.
Разрыв царя с ни в чем не виновной царицею сильно поразил народ. Царь казался одним «ветреным», другим – «лихим», и никто не мог одобрить, что он «царицу-государыню постриг, а живет блудно с немками; куды он поедет, и немок берет с собою». У всех на устах было ненавистное имя иноземки девки Анны Монцовой. «Возле реченьки млада хожу», – уныло пели новую песню про печальную судьбу невинной царицы и про коварство разлучницы – «змеи лютой». Назывались имена и других иноземных и русских царских любовниц.
Слышались и еще более непристойные слова. Перебирали и любимцев царя мужского пола. Вспоминались даже потехи ранней юности Петра в прозрачных намеках «про государя да про Григория Лукина про блудное дело».
Несмотря на повальное пьянство Старой Москвы, считавшей непререкаемым афоризмом: «Руси есть веселие пити», Петру ставили в вину и его обычай «уж если пить, то пить до дна». «Он – пьяница, царство все пропил и мир разорил», – негодовали ригористы. Петр и не скрывал своих вакханалий, вроде безобразных разъездов со своими собутыльниками для славления на святках по домам богатых людей. Но когда один хитроумный крепостной «домашний адвокат» употребил в официальной бумаге более чем деликатное выражение «великий государь изволил быть в нетрезвости», этот злополучный доморощенный юрист был бит кнутом на козле, запятнан в левую щеку ведми и сослан в Сибирь на вечное житье.
А какое впечатление должны были производить кощунственные оргии Всешутейшего Собора на людей, привыкших думать, что во всем обиходе православного человека, и тем более царя, нет места «словам смехотворным и шуткам, Богу неугодным». Между тем беснования интимного кружка высокопоставленных пьяниц были известны не одним только особам, имевшим приезд ко двору. Достаточно вспомнить, что зимою 1698/99 года «театральный патриарх в сопровождении своих митрополитов и прочих лиц, числом двести человек, прокатился в восьмидесяти санях через весь город в Немецкую слободу с посохом, в митре и с другими знаками присвоенного ему достоинства».
Но в народе разносилась молва и не о таких еще эксцессах, которые изобретала порнографическая фантазия Петра для тесного круга самых тесных собутыльников. Самое элементарное чувство стыдливости не позволяет сообщить ни одной черты славленья, бывшего однажды на святках у царя в Преображенском. Между тем об этом во всех подробностях знала дворовая жонка дьяка Ивана Шапкина потому, что дьяк, бывший вообще не из конфузливых, откровенно и даже в значительной степени наглядно изобразил всю обстановку этих придворных petits jeux в то время, когда мылся в бане при своей супруге и упомянутой жонке.
Подданные Петра I были привычны к самым жестоким формам судебного воздействия. Могли быть живы еще старики, помнившие ужасную по зверству казнь через повешение несчастного четырехлетнего воренка – сына Марины Мнишек, наложившую несмываемое пятно на новую династию. Но во всех судебных зверствах того времени на виду у всех действовали бояре, дьяки, заплечные мастера. Царь же в таинственных недрах кремлевских теремов представлялся народу лишь уступающим государственной необходимости, «гораздо тихим», молящимся «о людских невежествиях», «кающимся о злобах человеческих».
За сто лет москвичи отвыкли от массовых казней времен Грозного, если не считать довольно жестокую, хотя в значительной степени несудебную расправу с участниками Коломенского бунта 1662 года. Но сам царь Иван IV только, так сказать, разрабатывал теорию пыток и казней, вводил те или иные усовершенствования по этой своей специальности. Расслабленный излишествами, едва ли он был в состоянии собственноручно отрубить кому-нибудь голову, и мог только пассивно наслаждаться видом изобретенных им мучений. Если, конечно, не считать психопатических аффектов, заставлявших его, да и то в стенах дворца, то хватить кого-либо ножом или посохом, то вылить кому-либо на голову мису горячих щей.
Но при Петре Москва познакомилась с царем в роли заплечного мастера, товарища известных всем палачей Терешки и Алешки. Все знали, что не только царь «и своими руками изволит выстегать, как ему, государю, годно», но и что он «с молоду баран рубил, а потом руку ту надтвердил над стрельцами». То есть умеет и находит удовольствие собственноручно рубить головы. Петр, конечно, не выходил для этого на площадь, но и не принимал нужных мер для соблюдения полной тайны. Так что служащие цесарского посольства 4 февраля 1699 года затесались в Преображенском в палату, где царь своими руками рубил головы для удовлетворения своего «мучительного, жаждавшего крови человеческой сердца».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!