Серебряный век в нашем доме - Софья Богатырева
Шрифт:
Интервал:
Мне посчастливилось видеть Наталью Евгеньевну и раньше, за много лет до того. Я часто бывала в Воронеже, у моих близких друзей – германиста Аллы Борисовны Ботниковой и ее мужа, театроведа Зиновия Яковлевича Анчиполовского. Они были хорошо знакомы с Натальей Евгеньевной, я просила отвести меня к ней, но каждый раз, когда я приезжала, непременно что-нибудь да не складывалось, они не решались лишний раз ее беспокоить. Однажды я все же настояла на встрече, и Алла Борисовна повела меня, пропадающую от смущения, к Наталье Штемпель и тут же нас покинула. Когда я осталась наедине с этой замечательной женщиной, другом Осипа Мандельштама, его музой, смущение, с которым я боролась всю дорогу, окончательно меня затопило, и я принялась длинно, невнятно, путано извиняться перед Натальей Евгеньевной за свое вторжение, сознавая в то же самое время, что надо было или не приходить, или не извиняться, – утонула в собственных словах и, наконец, замолчала – деваться было уже некуда… И тут в тесной прихожей я увидела, что Наталья Евгеньевна смущена ничуть не меньше меня, что ей ужасно неловко: хочется мне помочь, но она, понятия не имея о том, кто и зачем к ней явился, не знает, как это сделать. Тогда я сразу осмелела, назвала свое имя и имя моего отца, сказала, что у нас хранился архив поэта, а мои родители были близки с Надеждой Яковлевной. Услышав простые человеческие слова и внятную речь, Наталья Евгеньевна просияла, всплеснула руками и воскликнула: “Господи, так все же ходят, что же вы-то робели?!”
Она меня пригласила в комнату, на столе тут же появился чай с булочками и вареньем. А потом на том же столе, убрав чайную посуду, разложила посвященные Мандельштаму альбомы. Я помню, каким это было для меня потрясением! В то время Осипа Мандельштама еще не прочли толком, самое имя его произносилось с оглядкой. А тут, в уютной воронежской квартирке, с пальмой и домашним вареньем, методично собирали, собрали по крупицам свидетельства его пребывания в городе. Собирали тщательно и бережливо, скрупулезно хранили всё, что хоть отдаленно имело к нему отношение: фотографии, записки, афиши… В Москве еще только боролись за издание воронежских стихов поэта, а здесь к ним готовили пространный щедрый комментарий.
Наталья Евгеньевна показывала альбомы с гордостью, она ею просто светилась, но гордость была направлена не на нее лично, адресата едва ли не лучших любовных стихов двадцатого столетия, то была гордость за ее помощников, мальчиков и девочек, которые готовы взахлеб читать Мандельштама и трудиться во имя его памяти. “Вот ведь какие чудесные люди живут в моем чудесном городе!” – стояло за ее улыбкой.
Позднее, когда я читала ее воспоминания, я поняла, что общение с ней, очень короткое, поначалу трудное для меня, обернулось и до последней секунды оставалось праздником. Понятным стало, что имел в виду Осип Эмильевич, когда в ответ на ее сообщение, что она рассталась с мужем, сказал: “Борис не способен на праздник, который вы несете”[150].
Когда Надежда Яковлевна взяла в руки “Голубую книгу”, где зафиксировано было все, что она помнила из неопубликованного наследия Осипа Мандельштама, иными словами, составленный ею корпус поздних стихов, увидела их напечатанными (пусть всего лишь на пишущей машинке), собранными в увесистый томик (пусть самодельный, но сохраняющий строгий порядок расположения стихов, деление на “книги” и “тетради”), она освободила свою память от основного текста, и из подсознания стали всплывать отвергнутые или сосуществовавшие на равных правах варианты, “двойчатки” и “тройчатки”. Листки рабочего экземпляра машинописи покрывались густой вязью правки, строки и целые строфы вычеркивались, вставлялись новые, стихотворения менялись местами. Чрезвычайно трудный для ответа вопрос – всегда ли правка была правомерной, насколько восстанавливала волю поэта и не слишком ли смело Надежда Мандельштам обращалась с текстами Осипа Мандельштама, по сей день остается открытым.
Во время ее летних посещений и работы над текстами нарядную “Голубую книгу” даже не вынимали. Только после отъезда Надежды Яковлевны мама аккуратно перепечатывала на остатках тисненой бумаги привезенные Надеждой Яковлевной не известные ранее строфы и даже целые стихотворения, вновь возникшие варианты, а отец заменял страницы. Так и хранился самодельный томик в неприкосновенности долгие годы, пережил Сталина, торжественно переместился из тайного ящика на открытую книжную полку и встал рядом с “Камнем”, “Тristia”, “Шумом времени”, “Стихотворениями” 1928 года, первым сборником большой серии “Библиотеки поэта” в ожидании всех тех бесчисленных изданий и переизданий Осипа Мандельштама, до появления которых оставалось еще немало лет.
До этого времени ему не суждено было дожить. “Голубая книга”, томик в бумажной обложке, который в нашей семье так любили и которым мы в тайне друг от друга гордились, исчез при трагических, по сей день не проясненных обстоятельствах, типичных для советской эпохи.
Надежда Яковлевна в обращенном ко мне письме объявила его “единственным проверенным и расположенным в правильном порядке экземпляром стихов” О.М. На этом основании тексты “Голубой книги” в нашем кругу считались авторизованными и служили для правки ходивших по рукам списков и публикаций, которые стали все чаще появляться в СССР и за границей. С этой целью в восьмидесятом самодельная книжка отправилась “работать” в Питер. Ее увез мой друг Сергей Маслов, один из самых блестящих представителей своего поколения, ученый, математик, деятельный правозащитник, любитель и тонкий знаток русской поэзии. 29 июля 1982 года он был убит по пути в Москву грузовиком, врезавшимся в его машину. Трагедия имела вид автодорожной катастрофы, но почерк ленинградского ГБ просвечивал сквозь протокол ГАИ. В северной столице с неугодными властям лицами не единожды расправлялись при помощи наемных колес.
Не исключено, что “Голубая книга” в тот летний день тоже направлялась в Москву. Больше я никогда ее не видала и ничего не слышала о ней.
* * *
Иная судьба выпала “Рабочему экземпляру”. Хранился он как память, как автограф Надежды Мандельштам, в таком качестве я показывала его страстным поклонникам Мандельштама в России, а когда стала преподавать в американских университетах, включала в свои курсы лекций по литературе XX века демонстрацию особо густо испещренных поправками страниц. “Экспонат” всегда привлекал внимание, я держала наготове кучу ксерокопий и с удовольствием раздавала их желающим.
До тех пор, пока…
Пока не догадалась взглянуть на эти странички под иным углом. Глазами не поклонника или лектора, а независимого публикатора. И тут настал момент, когда на фоне восхищения и почтительности стали прорастать крамольные мысли.
Возьмем его в руки. Стянем не спеша, стараясь не повредить хрупкие от времени листочки, проржавевшую крупную скрепку. Где вы, степлеры? Где аккуратные черные зажимы, как же их зовут, не припомню, которыми так ловко скрепляются разрозненные страницы? Тут они, в нынешнем веке. А мы – мы отправляемся в глубь времен, в минувший XX век, в самую его серединку, держим в руках машинопись, частью второй, частью третий экземпляр, видим, что некогда белая бумага пожелтела от старости, что стихи расположены на обеих сторонах листа, отпечатаны на портативной пишущей машинке “Москва”, той самой, не упущу случая напомнить, на которой моя мама в войну, в Чистополе, перепечатывала Борису Пастернаку только что законченный им перевод “Ромео и Джульетты”. Мелькают и рукописные странички, пересчитаем их: одиннадцать стихотворений вписаны рукою Надежды Мандельштам, три – рукою моего отца, что он, помню, обычно делал под ее диктовку. Всего 82 листа основного текста, десять листков дополнений, и то и другое вложено в самодельные папочки: согнутые пополам листы бумаги. А вот замечательная деталь: листочки по сей день хранятся и хранились всегда в картонной “Папке для школьных тетрадей”, на этикетке которой значится: “Первая Образцовая тип имени А.А. Жданова”. Не припомню, чтобы Н.Я., отец или мама когда-нибудь обращали внимание на эту пикантную подробность: имена так называемых вождей до того всем примелькались, что их уж в упор не видели, это в наши дни присутствие Андрея Жданова обок с именем Осипа Мандельштама воспринимается как жуткий гротеск, символ безумия, внутри которого протекало наше существование. Утешает, что оное безобразие соседствует с заглавной литерой “М” почерком моего отца: так он помечал папки, в которых хранились стихи Осипа Мандельштама и материалы, относящиеся к его архиву. Если присмотреться, можно различить полустертую карандашную надпись “Мандельштам”, появившуюся, должно быть, позднее, уже в более “вегетарианские” времена. Соблазнительно углядеть тут некий символ, но вижу тут всего лишь совпадение: имени Жданова папа и не заметил.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!