Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
– Что такое… риза?..
– Это Божия одежда.
– Значит, ты обманул меня! Ты не человек! Ты – Бог!
– Я и человек, и Бог. Я просто хочу тебя приласкать. Чтобы ты не плакала. Не билась.
Он уложил на грудь ее левую руку, поверх осторожно положил правую. Манита странно и быстро успокоилась. Сердце билось ровно. Она слышала его стук в ушах.
– Тебе лучше? Вот хорошо. Гляди на меня. В мои глаза. Тебе станет еще лучше.
Она послушно распахнула глаза, пытаясь изловить плывущим, плавающим взглядом его ускользающие зрачки. Перед ней плескалась ледяная синева: то ли море, то ли небо. Льды шли с шумом и шорохом. Ледокол заваливался на один бок, на другой, и это была бортовая качка, и штурман-рулевой с трудом справлялся со своей вахтой, но ему надо было вести Корабль вперед, и он вел Его. Манита запрокинула голову. Старик ласкал взором ее лицо, ее шею. Гладил ее сложенные на груди руки.
– Ну вот и славно. Примирись. Бог везде. И свет везде. И здесь, в аду, тоже. Какая разница, ад или рай? Свет горит даже в кромешной тьме. Ибо создал Бог свет по образу и подобию своему. Причастись, дочь моя.
Старик пошарил у себя за пазухой и вынул ржаной мякиш. Помял немного в пальцах, чтобы пропитался хлеб его теплом. Прижал кусочек к груди, там, где бьется сердце, и так немного постоял. Потом склонился и аккуратно, бережно засунул хлеб Маните в рот, будто кормил галчонка.
– Жуй. Это плоть Господня. Он дает нам есть Себя; потому что Он благ и велик. Он отдан всем на растерзание. Все грызут Его и чмокают, и рот утирают, и спасибо не скажут. Никто.
– Спасибо.
– Господь спасет. Ты молодец.
Манита проглотила мякиш и чуть не подавилась. Слезы выступили на ее глазах. Она еще дернула гортанью, прокашлялась, смущенно улыбнулась.
– Прости.
– Это ты меня…
Загремело сзади. Чья-то сердитая рука властно ухватила старика за плечо.
А это еще что тут такое?! Не гневайтесь, доктор, я больную причастил. Она в причастии нуждалась. В чем, в чем?! Бредни какие! Сестра! Я тут, Ян Фридрихович. Больного Бронштейна отвести в палату! Живо! Сейчас, Ян Фридрихович. Вы только не ругайтесь. Да вас всех – убить мало! Не то что ругать! Всех распустили! Все развалили! Вместо того, чтобы все сидели на своих койках, как приклеенные, они тут расхаживают по больнице! Только до туалета и до столовой! Поняли! Поняли?! Все поняли?!
Синева захлестнула глаза Маниты, и она только слышала, но не видела. Она слышала: ругань, воздух сотрясается, шаги шоркают, каблуки вонзаются в звенящие доски. Слышала: старик, что дал ей хлеб, дышит тяжело, идет, спотыкаясь, бормоча себе под нос слова любви и жалости. Слышала: кричат в коридоре медсестры, ворчит нянечка, что, как гриб боровик, выросла из-под земли, а грозный доктор гремит, и голос вылетает вон из палаты и летит по больнице: раззявы! Росомахи! Не следят ни за чем! Больные как дети! Им надо сопли вытирать и горшок под них подтыкивать! А вы на них плевать хотели! Потому что это для вас мусор! Мусор! А это все люди! Люди! Люди!
А вы звери, хотела выкричать ему в лицо Манита – и не смогла; ей рот как залепили пластырем.
Хотела и уши заткнуть; и руки к ушам не поднесла.
И все стихло вмиг, внезапно.
В полной, ненарушимой тишине, как над стоячим черным прудом, возник легкий странный звон. К ней подходил кто-то, обвешанный колокольчиками. Колокольчики звенели все громче. Она представила себе корову в деревне, идущую с пастбища с полным выменем, и улыбнулась. Кто-то положил потную ладошку на ее губы.
– Эй… Манитка… Хочешь, спою? Для тебя.
Синичка. Она узнала ее голос.
Синева лежала на веках. Веки было не поднять.
– Зачем?
– Для веселья. Слушай.
– А почему ты вся звенишь?
Тонкий голос взлетел вверх. Звенел громче колокольчиков. Парил под потолком. Разбил плафон: на койку сверху посыпались мелкие стекла. Окна дребезжали. Форточка открылась сама собой. Голос вылетел вон, в метель, вился и вихрился в танце вместе с нею. Влетел обратно в палату, обвернул Маниту белым саваном.
– Лакримоза диес илла!.. Ква ресургет екс фавилла… Юдикандус… хомо реус…
Она вся подалась навстречу голосу. Голос плакал и прощал.
Страдание, какое страдание. Неужели мы все посланы в этот мир только, чтобы страдать?
Не верю. Невозможно! Есть же радость!
Вожди нам все время тоже внушают: радость есть, и радость это наше светлое будущее. Хоть утопись за него в морях крови в нашем настоящем.
– Уик эрго… парце деус!
Тарабарщина какая. Хоть бы по-русски спела, птица-Синица. Реет голосок вокруг разбитого плафона. Сыплется осколками звезд. Осколками зеркала.
Ты же хочешь увести их всех. Их. Здесь лежащих. Под уколами стонущих. Под током корчащихся. Под знаменами встающих во фрунт. У станков горбящихся. Лживые призывы орущих. Увести куда? К свободе. К свободе, куда же еще?!
А ты знаешь, какая она, свобода?
Все заплакало и заныло в ней в такт неведомой песне. Я – знаю! Потому что я сама – свобода!
Значит, ты поведешь всех – к самой себе? Значит, ты теперь будешь Вождем?
Недалеко же ты ушла от красных Вождей. Ты хочешь быть, как они!
Нет! Нет! Я не хочу как они! Я не буду как они! Я… счастье… я…
Красная краска потекла густо и липко, сбираясь в крупные капли, с крупнозернистого холста, перед ее закрытыми глазами.
И великая, смертная тоска объяла ее.
Под пальцами странные выпуклости. Будто засохшая кровь. Или сухая кора. Или застывшие льдом волны. Сначала плыло и горело, потом схватилось намертво. Ничем не соскоблить. Ни ногтем, ни ножом. Что это пружинит под ладонью? А, странно, дивно. Как ткань. Будто на барабан натянули плотную кожу. И замазали цементом; и он окостенел, как белье на морозе. Разве можно видеть цвет с закрытыми глазами? Можно, можно. Зрачки различают пламя. Оно разное. То алое; то золотое; то синее, зимнее; то темное, багряное; то черное и призрачное; то чисто-белое, очень горячее, оно сжигает воздух, превращая его в реющий дух.
Пальцы видят цвет. Пальцы чуют холст. Что такое холст?
Звук слова помнится; а ткань дрожит, натянутая на деревянные плашки, и молчит.
Холст. Подрамник. Рама.
Не трудись, все равно твою память зачернили сиеной жженой.
Что такое сиена жженая?
Тоска обратилась в боль. Боль рвала ее изнутри. Потроха, разрываясь, мерцали под руками красным, лиловым, золотым. Внутри нее – не кишки и сосуды; внутри нее огонь. Ее отец всегда знал это. Он подходил к ней, в одной руке бинокль, в другой лист партитуры, и цедил сквозь зубы: «Манита, ты знаешь, что ты не девочка, а огонь? Я с тебя симфонию пишу. Огненную. Огненными нотами. Правда, ее никто никогда не услышит». Манита дрожала. Она боялась, когда отец подходил так близко. Почему не услышат? Ты раздашь оркестрантам листочки с переписанными партиями, они выучат свои мелодии, потом ты взойдешь на пульт, как на эшафот, взмахнешь дирижерской палочкой, и они все тебе сыграют. И те, кто в зале, будут судорожно искать платочки в карманах. Чтобы вытереть слезы. Нет! Никто не заплачет! Потому что такая музыка запрещена! А еще… запрещено…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!