Мировая история в легендах и мифах - Карина Кокрэлл
Шрифт:
Интервал:
— И Малуша… — сказал Григорий.
Ольга вздрогнула. Думала — незаметно, а он заметил.
— Претич! — позвала. Воевода тут же вошел на зов: стоял за дверью, чтобы не случилось чего. — В узилище монаха, Претич. Охраняй, чтобы не убежал. Казнить успеем.
— Дай хоть высечь его, княгиня. Отроки мои серчают, всю ночь его рыскали. Для острастки хоть, позволь, княгиня?
— Ты не отроков своих ублажай, а вели им узилище охранять получше!
И отпустила всех обессиленным взмахом руки так, что все поняли: она смертельно устала.
Никифор стоял на коленях перед иконостасом в своем опустевшем после вечерней службы храме. Снаружи неслось далекое улюлюканье — то нарастающее, то убывающее, ритмично и глухо били в большой бубен, словно где-то стучало огромное сердце: на капище киевляне просили о снеге.
В голосе Никифора — отчаянные, злые слезы:
— Прости меня, Господи. Слаб я. Не по силам мне более. Яви чудо — порази их. Живым огнем сожги бесноватых. Яви чудо, Господи!
Вдруг священник услышал позади шаги, и в сумрак опустевшей после службы церкви ступила…сама княгиня. Одна. В забрызганном грязью толстом суконном плаще до пят. Ольга оставила свой вышгородский терем перед рассветом и гнала коня лесными просеками до хлопьев пены на его черных дрожащих губах, словно спасалась от погони. Под образами догорали свечи.
— Здравствуй, грек.
Никифор, конечно, узнал архонтиссу. Поднялся слишком испуганно, слишком поспешно, в полном замешательстве и недоумении, негодуя на себя за это и не зная, что теперь делать и как поступить. Так и не придумал: повернулся обратно к иконостасу и, широко, истово крестясь, продолжил молиться — голосом громким, твердым и грозным, явно стараясь заглушить звуки, несшиеся снаружи. Постепенно замешательство от вида вошедшей в его храм женщины стало заменяться в афонском скопце злостью — святотатственное присутствие в его храме женщины-язычницы сливалось для священника со звуками, несущимися с капища. Зачем она пришла? Что ей нужно?
Монах продолжал громко и гневно:
— Враг простер руку свою на все самое драгоценное его; он видит, как язычники входят во святилище его, о котором Ты заповедал, чтобы они не вступали в собрание Твое[182].
Ольга не понимала всех слов чужого языка, но смысл доходил.
И вдруг то, что говорил или делал сейчас этот бородатый греческий волхв, оказалось совсем неважно: прямо над ним, над его головой, на Ольгу смотрели удивительные глаза. На мгновение ей показалось, что она где-то видела раньше и этот высокий, чистый лоб, и излом черных бровей, и главное — эти огромные глаза, наполненные одновременно и миром, и смятением. Где и когда — вспомнить не могла. Да и, скорее всего, ошибалась — нигде не могла она их видеть! Выражение глаз разнилось: в одном — мир и покой, другой же немо кричал о боли и одиночестве. И она это хорошо понимала. В завораживающем этом двойственном, одновременно неподвижном и живом взгляде было не только понимание ее боли, но и обещание спасительного для нее знания и ответ на вопрос: «За что?»
Греческий речитатив монаха становился все более громким. У нее заломило виски, но она рада была, что греческий волхв не хотел знать о ее присутствии, занятый своей молитвой. Свечи перед образами догорали, церковь темнела. Пахло курениями и мокрой одеждой.
Христос Пантократор Синайский (VI век)
Ольге захотелось подойти поближе к лицу греческого бога на стене: неужели эти живые глаза — тоже просто краска на деревянной доске? Неужели и в них — древоточцы? Она сделала шаг. Громкий речитатив оборвался. Никифор метнулся к ней, заслонил собой путь:
— Не приближайся, княгиня, к святыням. Страшна будет кара. И тебе, и мне, — сказал он на Полянском наречии. Говорил, подбирая слова, с сильным греческим выговором, но понятно.
И предостерегающе воздел руку, указуя грозно длинным, тощим пальцем на бревенчатый, теряющийся во мраке свод.
— А твое, значит, дело, — проговорила Ольга, не отрывая глаз от лица на стене, — никого к своему богу не подпускать без твоего позволения?
— Святотатственно идолопоклоннице… а дщери евиной тем паче… приближаться к святым вратам, к престолу. Страшна будет кара, — заученно повторил Никифор и дрожащей от гнева рукой указал на какой-то стол посередине, укрытый тканью.
«Наверное, жертвенник», — подумала она, не поняв его слов. Вгляделась. Священник был немолод, зарос черной спутанной бородой до глаз, словно хотел утонуть в ней, щека его подергивалась от сдерживаемого изо всех сил гнева. Она отступила.
— Страшна будет кара, — эхом повторила Ольга. — Скажи мне, как карает твой бог?
Никифор сменил гнев на милость и упоенно, сильно жестикулируя, как все греки, живописал Страшный суд и муки нечестивцев, низвергнутых в вечный подземный огонь, варящихся в адских котлах.
Ольга выслушала. Кивнула. Теперь было понятно: Перун — огнем с неба и быстро, греческий бог — огнем подземным и долго. Вот и вся разница, выходило.
— Значит, Суд. А вот говорили мне, что прощает всех твой царьградский бог. Все прощает. И велит не судить. Так это?
Никифор посмотрел на нее изумленно и уже спокойнее, но ответил громко и с вызовом:
— К этникосам, идолопоклонникам, и идолам вашим — непримирим Господь. Этого не прощает он.
— Значит, врали мне, что всех. А, может, это ты врешь?
— Видение мне было на святом Афоне. Конец скоро настанет всем многобожникам. И начнется битва великая, и не окончится, пока последний истукан не исчезнет с земли.
— Значит, битва? Битва в мирном моем Киеве? — Ольга усмехнулась. — От битв я устала, старик. С войны я недавно. Победительницей вернулась… — Снова усмехнулась, — Я мира хочу. Скажи: если примет Киев твоего Бога, что дальше будет?
— Что дальше будет? В огонь идолов, пусть корчатся! — радостно, с прорвавшейся страстью закричал Никифор, — Волхвов из Пещёр выкурить, а капище бесовское огню предать! — И замахал руками, зашептал страстно, самозабвенно — как на месте сожженного в Киеве поганого капища встанет храм новой, истинной веры, несущей крещенным свет и благость.
А она слушала молча и не верила, потому что хорошо теперь знала: нет и не может выйти из огня никакой благости. Один смрад, да серый, летучий пепел от сожженного дерева, который набивается в ноздри и горчит на губах, как чернобыльник.
Ольга отстранила Никифора и подошла к образу ближе. Монах отступил, не посмел задержать, только глянул с ненавистью.
Слишком утомлена и измучена она была, чтобы сказать греку, что жечь больше ничего не будет. И не за тем приходила, чтобы о пожарищах слушать. Дерзок грек. Скажи она слово, не было бы его, но это — незачем: он неважен, этот старик, и богу своему не помощник. А может, говорил он о каком-то совсем другом, действительно своем боге, не о том, который смотрел сейчас ей в глаза со стены?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!