Свое время - Александр Бараш
Шрифт:
Интервал:
Антропология «мастеровых»: костистые, мрачноватые, с закушенной от амбиций губой в никотине… Дореволюционные слободские философы, учителя жизни для домашних и подмастерьев в их «столярках» или лавках. Максим Горький, но и в известной степени Чехов, Сологуб… Или из средне-низшего не-столичного духовного сословия. Этот тип составил в немалой степени цвет «творческой» и гуманитарной интеллигенции советского времени. И до сих пор аукается, в соответствии с пережитыми страной загогулинами, в мутантной форме. Например, в биографических справках о маркизе-де-саде позднесоветской интеллигенции Викторе Ерофееве сообщается, что его предок – изобретатель радио Попов, а тот – из семьи священника Пензенской губернии.
Хотя… для постсоветского этапа характерней, похоже, другая антропология. Дед Владимира Сорокина – лесник. Меньше начетничества, заливистого воя на луну, больше – медвежьего: всеядного, с повадками «хозяина леса». Или, даже скорее, больше от какого-нибудь водяного: неподвижность… как у нечисти, «с того света». Физиологическое, почти гипнотическое ощущение существа потустороннего – из этнического «ужастика». С фольклорно-мифологическим бэкграундом: темный лес, не пей из копытца, была у русской литературы избушка лубяная…
Домашние литературные встречи и салоны в начале – середине восьмидесятых годов были чем-то вроде Ноева ковчега в потопе советской антиутопии.
Там парадоксальным образом оказались чуть ли не все и вне зависимости от эстетических пристрастий. Ведь речь шла не только о литературных стилях. Это касалось идеологии и образа жизни. Залогом выживания в пучинах антиутопии оказывалась не идеология – а ее отсутствие. Самоотдача правилам игры, требующим не веры, а абсолютного конформизма. Те, кто не мог отказаться от сколько-нибудь устойчивой системы взглядов и самоуважения – а таких было очень много, потому что без этого трудно жить любому человеку, – те оказались вне мейнстрима потопа. На борту Ноева ковчега так называемой «параллельной культуры».
Из разряда «обдумать на досуге»: а случайна ли топографическая близость ЦДЛ к московскому зоопарку? ЦДЛ возник в сталинское время симметрично зоопарку, на равном расстоянии, в нескольких минутах пешего хода от Площади Восстания… Этот зоопарк по сути – больше зверинец, чем парк. Оба заведения представляют экзотических существ, животных и писателей – диких, свободных по замыслу природы – в выставочной неволе… Не рифма ли тут высшего произвола в топографии коммунистической Москвы?
Один из первых домашних литературных салонов, куда я попал в начале восьмидесятых годов, был салон Лиды Мурановой – интеллигентско-христианский.
Чистая квартирка советского среднего класса, чтения, часто «по кругу», иногда лекции или «именные» вечера. После литературной части обычно бывало чаепитие. В первый раз, когда все собрались за столом – и вдруг встали с посерьезневшими лицами, и наступило на несколько секунд молчание, я испугался. Я не знал, что происходит. Коля Байтов, поэт и старший друг, который меня туда привел, ни о чем не предупредил. (Ну, это и вообще не его жизненный стиль. Он открыт любым неожиданностям.) Выяснилось: молитва перед едой. Дело житейское.
Во всех остальных действиях и кодах поведения я не чувствовал зазора и напряжения. Все мы были из одной среды – советской разночинной… К моей «невоцерковленности» относились с «улыбкой форы», если можно так выразиться… как к другим проявлениям юного возраста вроде психологической порывистости или эстетического максимализма. Давления миссионерства в этом кружке не было, интереса к литературе там было не меньше, чем приверженности христианству… Тем не менее, стоя каждый раз перед чаепитием несколько минут в лояльном молчании, я чувствовал себя в фальшивом положении. Скорее всего это не было связано с религией в целом или даже с какой-либо конфессией.
Роман с литературой, самая большая любовь в моей жизни, находился в тот момент на стадии первого переживания отношений русской литературы с восточным христианством, и это совпало с фазой общего религиозного ренессанса в конце семидесятых – начале восьмидесятых годов…
На Пасху 1979 года мы гуляли с Байтовым по некрополю Донского монастыря, недалеко от дома его родителей. В храме пели «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ…». Восемнадцатилетний юноша смотрел на белый мрамор надгробий и блуждающие фигуры посетителей в мягко тающем апрельском воздухе, в подплывающей, кристаллизующейся оптике нового начала года, жизненного цикла… и записывал в блокноте:
Она лежала у распятья,
И со сведенных в камень плеч,
Как время, складки ее платья
Еще не перестали течь.
И завершив собой творца
Невоплощенную идею,
Мерцала девушка пред нею
В ответ – голубизной лица.
Христианская ориентированность оставалась, тем не менее, в данном случае только посильным – в литературном измерении – переживанием исторического и психологического опыта. Не больше. И не меньше.
Отталкивание от обобщенного, обобществленного сопереживания, вызванное ужасом перед коллективной советской антиутопией, было наиболее сильным внутренним движением, захлестывающим… пересиливающим другие стремления. Пафос самостояния в тех обстоятельствах для многих из нас оказывался чуть ли не тождественным инстинкту выживания… Не в физическом смысле, физическому выживанию это могло и прямо противоречить… и не духовному – в том жестко-узком смысле, когда под этим понимается только религиозное, – а выживанию персональности, в духе классической европейской традиции. И дело было больше всего в этом – а не в атеизме семьи, того, в чем я вырос. И не в еврейском бэкграунде, в котором не было собственно религиозного содержания, а только некий расплывчатый историко-культурный сентимент. Мы были второе-третье поколение по рождению лишенных религии… В синагогу я зашел, кажется, один раз за всю юность. Этого хватило для стихотворения. Теснее связанного, похоже, с переживанием Мандельштама, чем собственно с иудаизмом.
Как мирозданье, синагога
Вне вида представляет Бога:
Прозрачен сводов разговор,
Скамьи цветут звездой Давида,
И старцев рой, сгущаясь в хор,
Как пчелы мед, дает молитвы.
После этого отношения с иудаизмом прервались лет на десять. «Тоска по мировой культуре» в российских условиях совсем не коррелировала с еврейской традицией. В этом смысле «западничество» практически ничем не отличалось от великорусского патриотизма[18].
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!