Свое время - Александр Бараш

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 35
Перейти на страницу:

Ни одна из религиозных идентификаций, с выходом на чисто национальную как их частный секуляризированный редуцированный вариант, не могла быть полностью органичной… Все равно получалось как в стихотворении, написанном тогда же:

Над мутной Яузою храм,

как стройный отрок, на лужайке

стоит задумчивый и жалкий,

себя не понимая сам.

Придя пешком из Палестины,

вчера поднялся на бугор,

чтоб оглядеться – и застыл он,

потупив обреченно взор…

«Момент истины» в отношениях с христианским интеллигентским сообществом случился довольно скоро. Позвонила девушка, с которой мы были знакомы по салону Лиды Мурановой (она была визуально похожа на тех двух, из стихотворения про Донской монастырь: мягкость, круги под глазами…). И предложила место работы, о котором можно было лишь мечтать: сотрудником Музея древнерусского искусства в Андрониковом монастыре. По сравнению с библиотеками технических НИИ – верхом того, что было доступно и оставляло свободу внутренней жизни, отнимая только время и силы, этот вариант казался раем. Прямое соотношение с искусством, за которое еще платят прожиточный минимум, просвещенные люди… Я, чуть не задыхаясь от напряжения перед близкой возможностью счастья, сказал, что конечно же… «Вот только один вопрос, чтобы окончательно убедиться, и все… Вы крещеный? Верующий?» – «Нет… Это в культурном смысле у меня в стихах. Атрибутика…» – «А, ну тогда не получится».

Примерно на той же точке застревала и моя готовность «принять».

В салоне у Лиды Мурановой был доклад – кажется, Сергея Бычкова – о соблазнении «Софьей Власьевной» (популярный эвфемизм для советской власти) известных русских писателей в 1930-е годы. Горький, как выяснялось по рассказу Бычкова, запросил среди условий возвращения на родину особняк в центре Москвы и полное собрание сочинений. Бунину вернуться помешала только война… Это было для меня откровением – не в смысле властей, а в смысле писателей. Цинциннат Ц оказывался не столь прозрачным, как мы подумали… Но доклад Бычкова на тему «Мандельштам и христианство» вызвал даже у того избыточно-лояльного ко всему окружающему, особенно антисоветскому, перципиента, каким я был тогда, пылкие возражения. Отношение к любимому – всеми нами – поэту было пропитано снобизмом приобщенности к более высокой истине, чем поэзия. Мандельштам оказывался недостаточно хорошим учеником, недодумавшим, недопонявшим, недостаточно посвященным в эксклюзивные духовные сферы. Но связи литературы и религии можно рассматривать и не столь брутально-иерархически, без обскурантистской и характерно-неофитской жесткости. Я бурно возражал. Любопытно, что спор не привел к взаимному ожесточению. Публика, идеологически более близкая к «лектору», меня даже поддерживала, раздавались благодушные возгласы, типа с галерки во время ораторского диспута: «Молодец, хорошо нападает!» Видимо, время и место были такие, что мы все равно оставались по одну сторону баррикад. Настоящее зло – отсутствие вообще какой-либо содержательности или стремления к «месседжу» – было по ту сторону нашей жизни. Но когда буквально через несколько лет цивилизационная блокада была снята, те противоречия, о которых идет речь, стали дифференцирующими. Что естественно. Ведь противоречие между искусством и религией реальное. Фундаментальное и «системоообразующее», если ищешь спасения из советской бесчеловечности – бессодержательности, пустоты… Дорога из платоновского котлована лежит через все ту же платоновскую пещеру.

Несколько раз я попадал в «салон» Эдмунда Иодковского. Там, собственно, не было ни домашности, ни салонности, если не считать того, что это происходило на частных квартирах. Не было чувства дружеского круга или общей любезно-доброжелательной атмосферы… а некая тихая напряженность и суховатость, странная официальность… Странность разъяснилась, когда кто-то упомянул, что эти собрания – продолжение известного ЛИТО 60-х годов, то есть формальной некогда структуры в новых неформальных условиях. Будто группа мамонтов, выжившая на некоторое время на плавучей – подплывающей – льдине…

Иодковский был автором какой-то культовой у радиоредакторов 1950–1960-х годов комсомольской песни. Это главное, что о нем сказали, когда меня туда привели. И вроде бы в этой песне были такие строки: «Партия велела – Комсомол ответил: “Есть!”» Хорошая визитная карточка для держателя диссидентского литсалона.

Еще был некий сквознячок, что тут тусовка не без пригляда «органов». Кажется, это касалось самого Иодковского. Но, как всегда, было неизвестно, откуда сам слушок, и мы привыкли относиться к таким обвинениям с той же осторожностью, как и к тем, кого обвиняли. И еще это воспринималось как дурной тон, болезненная воспаленность конспирологии и слишком легкое средство очернения…

Ситуация такая мутная, что единственным средством остаться чистым было заниматься только литературой либо только политической борьбой. Тогда возникал большой шанс прозрачности. Находясь исключительно в литературном поле, ты оказывался в относительной безопасности и от КГБ, и от обвинений в коллаборационизме.

Все мы жили в СССР… Даже если лично и по обстоятельствам брежневского времени, не фатально агрессивного, можно было сохранить себя вне коллаборационизма с чекистами, то сам факт рождения и выживания твоего рода в советском мире был свидетельством коллаборационизма (это по меньшей мере) старших родных. Неслучайно (подходящий интонационный зачин) в советской среде появился анекдот про Христа: Он поднимается на пригорок и говорит: «Кто без греха, пусть бросит в меня камень». Вдруг летит огромный булыжник и попадает ему в голову. Он, с болью и раздражением: «Ой, мама, вечно вы со своим непорочным зачатием!»

Личной ответственности это, понятно, не снимало, а лишь – для twimc – усиливало.

Один из вечеров «у Иодковского» был на двоих: Венедикт Ерофеев и Генрих Сапгир. В однокомнатной «распашонке» на первом этаже хрущевской пятиэтажки где-то в Химках или Тушине.

Первым выступал Сапгир. Его внешний образ мгновенно вызвал отторжение у студента-разночинца: желтая кожаная куртка, животик, усики на пухлом лице… – замдиректора рынка? завотделом главка в прикиде для гостевого выхода? Искушение на почти сословное, социальное неприятие… Хотя вряд ли здесь с его стороны было провоцирование моего сегмента публики (радикально-внебуржуазной «галерки»)… Видимо, просто адресат имиджа был другим: более возрастным и менее ведущимся на первые впечатления…

Стихи были тоже эффектные – но с другим знаком. Социальный протест в русле почтенной антитоталитарной традиции (что-то в духе Брехта в постановке Театра на Таганке) и с опцией для антисоветского экстраполирования. Кажется, он читал тогда «Парад идиотов»: «Идут работяги идут дипломаты / Идут коллективы активы и роты / И вдоль бесконечной кирпичной ограды / Идут идиоты идут идиоты…» Текст из культовой антологии того времени – папки с машинописными списками «Бабьего Яра», Галича и «Мимо ристалищ и капищ», спрятанной за рядами антологии зарубежной фантастики на чешской книжной полке…

Венедикт Ерофеев читал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». До этого, в перерыве между чтениями, я столкнулся с ним в узеньком коридоре малолитражной квартирки – и впечатление было как в тот единственный раз, когда увидел привидение на колхозном поле, куда пришел воровать картошку, ночью под Москвой… То есть запомнилось на всю жизнь. Это было нечто, явно выходящее за рамки конвенционального, рационального. Одновременно нежно-изысканное и резко-сильное, артистическое и простонародное. Неподвижное – и живое лицо, живое какой-то иной, чем у других, и своей жизнью… Косая седая челка, как у внезапно за одну ночь в страшной сказке постаревшего мальчика. Очень высокий… показалось, что он на голову выше меня, что не так часто встречается, при моих шести футах роста. Еще он как будто странно двигался, раскачиваясь, что ли. Весь состоял из другой ткани, «физики»… Существо из иного измерения. Воздействие было особенно сильным во многом и потому, что я не принадлежал к числу восторженных поклонников поэмы «Москва – Петушки», столь любимой в литературно-диссидентском мире, и не был склонен априорно мифологизировать культурного героя «Веничку». Мне казалось, что этот герой, частный человек в советских условиях 1960–1970-х годов, слишком люмпенизирован. Что это – в направлении самоаннигиляции, капитуляции советского интеллигента… Как будто на наглядном плакате со стены школьного кабинета биологии, про эволюцию хомо сапиенс – там, где этот ряд идущих куда-то человекообразных вытанцовывается (слава богу) в хомо сапиенс с прямой спиной, который никому уже в спину не смотрит, – как будто все это движение поворачивается вспять… и (ассоциации из того сознания) профессор Преображенский превращается в Шарикова, потом в пса.

1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 35
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?