Театральная история - Артур Соломонов
Шрифт:
Интервал:
– Братья и сестры, помните, во все дни помните, что побеждена смерть! Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?
Усы Сильвестра восхищены.
Долька лимона трепещет во рту Ипполита Карловича.
Иосиф трепещет в такт дольке.
Господин Ганель стоит прямо, как тростник, ветром не колеблемый. Он никогда не был чувствителен к речам о Боге и бессмертии. На короткое время его развлекли совпадения имен: Александр во гробе, тайных учеников Иисуса, оказывается, звали Иосиф и Никодим. Но что бы это значило? Господин Ганель не знал и в общем-то знать не хотел.
Александр уже успел оправиться от того, что покойник – его тезка, и слушал отца Никодима, затаив дыхание, чувствуя, как откликается его душа на каждое слово. Ведь такие слова сегодня можно услышать лишь в этом пространстве, под иконами, при свечах, при наглухо закрытых от суетливого мира дверях. И вдруг он отчетливо вспомнил, что слышал почти то же самое и совсем не в церкви. Это были слова Сильвестра, когда он «изгонял Ганеля из Ганеля». Тогда режиссер рассказывал историю про безответно влюбленного горбуна. Александр вспомнил слова Сильвестра: «Я говорю о презрении к реальности. Я говорю об абсолютной, полной власти воображения. Мы, как герой одной великой пьесы, должны сказать: "Вдохновение выводит меня за пределы здравого смысла". Потому что только там, за его пределами, начинается искусство». Это воспоминание мелькнуло быстро, но не погасло, как это часто бывало с мимолетными воспоминаниями Александра. Оно настойчиво требовало внимания. Пути двоились. Мысли путались. Александр был растерян, он не знал, что ему думать. А потому решил слушать, слушать, слушать.
Сильвестр Андреев не был изумлен – он хорошо понимал, в чем их сходство с отцом Никодимом и в чем различие. Сейчас, глядя на священника и восхищаясь им, он сформулировал различие так: «Для отца Никодима игра – это путь к истине, а для меня игра – это истина. Вот и разница. Но какой артист! Как от моих актеров добиться такой же подлинности? В каждом слове и жесте? Не впервые же он обо всем этом говорит и думает? А кажется, что слова льются, как будто их рождает не память рабская, но сердце… А как он держит равновесие между свободой и точностью, между дисциплиной и вдохновением! Дар! Причем божий», – с восторгом думал Андреев, глядя на священника. Таким коршуньим взглядом, в котором смешивались зависть, ревность и восторг, он смотрел только несколько раз в жизни – на великого итальянского актера Ферручио Салери, на француза Марселя Марсо и вот сейчас, в храме Николы Мученика, на отца Никодима.
Тот закрыл глаза и молчал. Все замерли в ожидании новых слов. А отец Никодим стоял с предельно напряженным лицом, словно добывал слова на такой глубине, куда простому смертному не добраться. Сильвестр подумал: «Ни в коем случае я не прерву этот спектакль… Не потому, что грех прерывать священника во время проповеди. Речь о грехе гораздо более тяжком – прервать выдающегося артиста! Акция отменяется навсегда…»
Ипполит Карлович, который становился все пьянее и все религиознее, пользовался всеми привилегиями подсматривающего: то приближал, то отдалял лицо отца Никодима. На огромном экране лик священника то разрастался до немыслимых размеров (и тогда Ипполиту Карловичу казалось, что и слова отца Никодима становятся больше и мощнее), то сжимался до грецкого ореха (тогда «недоолигарху» становилось полегче, серьезность проповеди отступала, и он наливал себе новую порцию коньяка).
Сергей Преображенский внимательно слушал слова о воскресении, о встрече с Богом. Но они меркли перед тем, что Преображенский видел. Скрещенные руки. Желтые волосы. Ввалившиеся щеки. Воображение, которое отец Никодим призывал на помощь вере, в случае с Преображенским подействовало противоположным образом. Ему чудилось: то, что он сейчас видит – становится его частью, властно в него вторгается; желтые волосы, скрещенные руки, впалые щеки – теперь уже с ним, теперь уже в нем – глубоко и навсегда. Казалось, холод церковного пола и холод самого покойника проникают в него.
Ему неудержимо захотелось вырваться из толпы, пытающейся поверить в вечную жизнь. Он неловко повернулся и толкнул плечом старушку, которая посмотрела на него так зло, словно он бес. Как минимум бес.
Глядя на источающую ненависть старушку, Преображенский подумал: «Какой это священник называл церковных старушек "наши православные ведьмы"? Неужели не вспомню, память разрушается, нельзя мне было так долго смотреть на труп, нельзя было, я же знал, я же избегал, я же на похороны друзей не ходил, что же сейчас?..» И уже не глядя на старушек и стариков, отроков и отроковиц, Сергей, как сквозь чащу, стал пробираться сквозь толпу. Верующие расступались с недовольством. Немногие пропускали его смиренно. Какая-то женщина с двумя гвоздиками вдруг всплеснула руками (гвоздики задрожали) и вскрикнула: «Не может быть! Вы! Здесь!» Потом, видимо, сообразив, что церковь не место для подобных восторгов, с восхищенной улыбкой пропустила артиста и еще долго искоса поглядывала на него.
Преображенский наконец вырвался из толпы. Увидел, что под колонной стоит Иосиф и с ужасом читает какую-то бумажку. Сергей снова посмотрел туда, где живые пытались уверовать, что тот, кто лежит перед ними, не умер. Издали было заметно, что покойник маленького роста, и потому гроб у него тоже маленький. «Значит, габариты гробов и могил растут только в Америке… Слава богу… Нам, русским, не придется подписывать бумажки, что мы желаем стать жидкостью кофейного цвета. Будем по старинке разлагаться и скелетироваться».
Ирония не помогла. В Сергее воскрес кошмар прошлой ночи: летающее мертвое тело, уничтожающие его лучи света… И снова – желтые волосы, скрещенные руки, впалые щеки… Он закрыл глаза. Прислонился лбом к холодной колонне. И почувствовал, что нет ничего за пределами этого гроба, ничего, кроме щек-волос-рук, кроме ужаса, который разрывает ему душу.
Отец Никодим продолжал:
– Сейчас, стоя перед мертвым телом Александра, мы должны осознать: вот наше неизбежное будущее. Вот чем все закончится, какими бы ни были наши пути. Ведь куда бы ни шли, мы идем к смерти. И перед этой страшной реальностью разве не рассыплется в прах все, чем мы живем? Разве не останется лишь самое главное, самое важное? Что же останется? Любовь. Только ею мы спасемся. Только ее сможем предъявить Господу на Страшном суде. Ведь не о постах же, не о молитвах мы расскажем Богу! А о том, как мы, живые, обращались с другими живыми. Исполнили мы единственный завет или нет? Любили ли мы? Радость и надежда, которую мы принесли другим, – только они будут свидетельствовать за нас, когда Господь спросит: на что ты потратил жизнь, которую Я дал тебе?
Любовь между нами и сложна, и трудна и так часто заглушается суетой, но она нам понятна. Все мы в той или иной мере испытали любовь других людей и любили. И поблагодарим Бога за те мгновения, когда совершалось это чудо любви, и мгновения не распыляли ее, а продлевали, и любовь действовала в нас, оставляя в нашей жизни дивный, никогда не исчезающий след. Но есть непостижимый аспект любви: Бога к человеку и человека к Богу. Что же происходит сейчас между Богом и сотворенным им человечеством? Страшный период. Невиданный. Бог испытывает к нам безответную любовь. Не надо унижать нашего Господа абстракциями. Он живой, и он страдает от безответной любви.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!