Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Словом, если бы Иван Алексеевич мог бы предвидеть, что Веру Николаевну так поразит количество пупков в именинном супе дворянского застолья, наверняка нашел бы в есенинском тексте какую-нибудь иную «мерзость» – пупки выдают Бунина с головой. Он прожил жизнь, так и не сообразив, что Великая Империя потому и рухнула с таким грохотом, что к окаянным дням Октября 1917-го от нее остались лишь воспоминания о супах с пупками различной величины… Только человек, покинувший Москву в мае 1918 года и не испытавший на своей шкуре унижения и растления Голодом, мог вообразить, что это презрительное, но легковесное словечко «пупки» дискредитирует леденящий ужасом образ «третьего глаза». Не заметил Бунин и того, что «Кобыльи корабли» – не просто поэма Голода, написанная хотя и по личным мотивам, но об общем быте. Здесь впервые судьбоносный Октябрь назван злым: «Злой октябрь осыпает перстни С коричневых рук берез…» В первом варианте поэмы (декабрь 1919-го) этих строк еще не было. Иначе выглядела и предпоследняя строфа последней, пятой, главки. Вместо ныне общеизвестного: «Сгложет рощи октябрьский ветр» было: «Череп с плеч только слов мешок». Правда, самое крамольное двустишие уже написано, и прежде чем оно появится в книге («Харчевня зорь»), художник Георгий Якулов, примкнувший к имажинистам, с разрешения Есенина «нарисует» его на стене «Стойла Пегаса»: «Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего». Написаны и такие не менее крамольные строки: «О, кого же, кого же петь В этом бешеном зареве трупов?» И далее, там же: «Видно, в смех над самим собой Пел я песнь о чудесной гостье». Даже «Несвоевременные мысли» Максима Горького не производят столь сильного эмоционального впечатления, как есенинский приговор красному террору и благословляющей насилие революции. Всего год назад она казалась поэту Северным чудом, а оказалась не чудесной, а страшной гостьей.
В комментариях к «Кобыльим кораблям» неизменно приводится рассказ Мариенгофа о том, как он и Есенин, идя по Мясницкой, увидели двух дохлых кобыл, черную и белую. Белую грызла собака, у черной глаза выклевывали вороны. Между тем существует куда более реалистическое свидетельство. Я имею в виду воспоминания Константина Бальмонта о встречах с Цветаевой зимой 1919/1920-го, опубликованные (впервые) в сборнике его воспоминаний «Где мой дом?» «Проходя по переулку, – пишет Бальмонт, – я увидел лежащий на земле труп только что павшей лошади. Я наклонился над ней. Она была еще теплая. Но кто-то уже успел отхватить от нее одну заднюю ногу, обеспечив себе не один сегодняшний обед. А в ожидании, что придут и другие люди, нуждающиеся в мясной пище, тощая собака с окровавленной мордой, пугливо озираясь и время от времени рыча, торопливо отгрызала от лошадиного тела кусок за куском. Вороны каркали, перелетали и перескоком приближались к пиршеству, но не решались приблизиться вплоть. Эта злая примета прогнала всю мою веселость».
О том, что в «Романе без вранья» вранья предостаточно, уже говорилось. Подозреваю, что и в данном случае Анатолий Борисович подвирает. Недостоверность свидетельства выдает уже одно только несметное множество дохлятины, якобы усеявшей все мостовые в центре Москвы: «Количество лошадиных трупов, сосчитанных ошалелым глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот». Если бы в голодной Москве зимой 1919/1920-го и в самом деле было такое количество лошадей, люди не пухли бы от голода и собаки не сосали бы «голодным ртом край зари». Это во-первых. Во-вторых. Мариенгоф, по грубодушию, опустил одну тонкость. Если бы Есенину, как и Бальмонту, не бросилась в глаза отрубленная у еще теплой, еще живой лошади нога, вряд ли б в его поэме возник, в знак протеста против тотального обесчеловечивания, потрясающий образ Поэта, отрезающего собственную ногу, чтобы накормить зверье:
Если голод с разрушенных стен
Вцепится в мои волоса, —
Половину ноги моей сам съем,
Половину отдам вам высасывать.
Итак, судя по «Кобыльим кораблям», в конце второго некалендарного года Новой эры Есенин уже вполне отдает себе отчет в том, что не мир, а меч принесла измученной России Великая революция. А вот масштаба трагедии, похоже, еще не видит. Москва полна слухами «о мятежах» и «казнях», но Москва – это Москва, государство в государстве, а что конкретно делается за ее пределами, Сергей Александрович представляет не очень отчетливо. Он даже на родине не был с осени 1918-го. По-житейски это понятно: сначала не было денег, а если что-то и удавалось заработать – книги все-таки выходили, да и выступления на поэтических вечерах скудно, но оплачивались, – он отсылал «лишние» деньги Зинаиде Николаевне. (Напомним, их разрыв произойдет в самом конце 1919-го.) Вообще год 1919-й в биографии Есенина, несмотря на множество документированных данных, выглядит загадочным. Поэт, как известно, трагически переживал не то что месяц – день «без строчки». Хуже пустого дня не было ничего, а тут с февраля до ноября-декабря – ничего значительного. И тем не менее в берлинской автобиографии (1922) черным по белому: «Самое лучшее время в моей жизни считаю 1919 год».
Но что же такое произошло с Есениным в лучшем году его жизни? На уровне просто жизни ничего особенного. Да, холодно, да, голодно, но книги печатаются, родные живы, у него наконец-то есть настоящий друг, готовый взять на себя хлопоты по их совместному жизнеустройству. Своя, а не съемная жилплощадь появится чуть позднее, но к концу двадцатого, после затянувшегося кочевья, Анатолию Борисовичу удалось-таки снять нечто вполне приемлемое. Они даже сумели открыть книжный магазин на одной из самых литературных улиц Москвы – на Большой Никитской, рядом с консерваторией, «по соседству» с Евгением Боратынским и Петром Андреевичем Вяземским (историческую литературность места Есенин очень ценил). Не пустовало и «Стойло Пегаса», гарантируя прожиточный минимум. И, наконец, самое главное: он завоевал Москву. Сам. Без помощи опекунов.
Конечно, не все так уж безоблачно. Его альянсом с имажинистами равно недовольны и даже поражены и Клюев, и Иванов-Разумник, а это неприятно, потому что расположением своих первых наставников Есенин все еще дорожит. Поэт даже решил мотануть в Питер, чтобы объясниться с Разумником, но угодил в тюрьму ВЧК. Как-то заночевал по бездомью у Кусиковых, а эти нагрянули. За братом Сандро, Рубеном, Кусиковым, явились. Тот у них в карточках скрывающимся белогвардейцем записан, а замели всех. К счастью, с помощью Якова Блюмкина обошлось, но вспоминать было неприятно.
Не очень-то способствуют веселости и отношения с женой. Вроде бы: баба с возу, возу легче. А он вдруг жалуется одной из своих «легких подруг»: «Любимая меня бросила… и увела ребенка…». Да и по «Письму к женщине» (1924 год), где отражены обстоятельства их расставания, понятно, что из «законной» семьи Есенин уходил вовсе не так легко и радостно, как это описано в «Романе без вранья». Не вынося никаких житейских «скреп», и прежде всего «уз семейственности», Сергей Александрович, видимо, все-таки нуждался и в узах, и в семейственности. Его разрывали пополам два несовместных устремления: жажда воли, безграничной свободы и страх перед погибельной ее «отравой». Вдобавок к прежним нестыковкам в феврале 1920-го Зинаида родила сына. Уверяет, что от него, а Мариенгоф, и вполне убедительно, доказывает: нагуляла. Но что-то подсказывает, что Зинка не врет, что он ненароком все-таки сделал ей ребеночка. А если не врет, зачем настаивает на разводе? Черт с ним, с мальчишкой, не наша масть, а девчонку жалко. Впрочем, и эта потеря («много в жизни смешных потерь») не воспринимается как невосполнимая ни Есениным, ни Райх. Они молоды, вся жизнь впереди, а разворошенный бурей быт так труден, что его легче перемогать в одиночку. К тому же разрыв с женой с лихвой компенсируется и множеством безымянных поклонниц, которые, как в шлягере Вертинского, провожают его и с концерта, и на концерт, и необременительной связью с Екатериной Эйгес и почти одновременно с Надеждой Вольпин. И этот маленький гарем его вполне устраивает. Если хочется чего помягче, идет к Эйгес, если чего поострее и помоложе – к Вольпин. А на подходе – Галя Бениславская с ее безоглядной любовью. Правда, девица не совсем в его вкусе: пацан в юбке, зато глаза – бирюза. Но тут, кажется, надо быть осторожнее. Как это у Гейне? «Полюбив, мы умираем…»
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!