Деревенский бунт - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Дабы не томить душу печалью, дед Бухтин сплёл три корзины под грибы-ягоды. Плёл в ребячьем упоении, от усердия высовывая кончик языка. И чудилось, корзинки быстро и ладно росли из корневатых стариковых пальцев, как растут грузди из тепло дышащей сырой земли, распихивая шляпками прелые листья, хвою и мох. При этом старик заливал потешные байки – их ещё зовут потрусками, домогами, бодягами и бухтинами. И всё в стариковских бодягах вроде случалось на самом деле, с родными и знакомцами. А то вдруг на политику накинется, что зверовой пёс на волка, и вывернет из загашника политические байки. А что?! Не пень замшелый, газеточки почитывал, правителя бранил, американцев, британцев и прочих французов материл. Бывало, на резинку заушит круглые очёчки – и читает, и читает; а потом вдруг возьмёт да, осерчавши, газетку и порвёт. Метнёт на лежанку русской печи: мол, сгодится на растопку.
Житейские вьюги, словно тепло из ветхой, щелястой избы, выстудили из памяти иные байки и бывальщины измышлённого деда Бухтина, но избранные пали в память, и ныне я, не обессудьте, как смогу, так и выплету потешные сказы.
Крещенские морозы о ту пору так лютовали, что боязно было и нос высунуть из избы – как бы не оставить нос на морозе. И вот, паря, в голой степи помер один бурят. Но помер да помер. С кем, паря, не быват. Дело житейско. Чабан[140] был. Древний такой старик… На степном гурту[141] жил. А в тёплых кошарах[142] укрывалась от стужи отара овец. А подле их и коровёнки, и лошадёнки.
Летом старик ещё пас овец, а ближе к Сагалгану… праздник у бурят, Белый Месяц, паря, звать… дак вот ближе к Сагалгану лёг и помер. Дух испустил… А чабану тому, паря, ещё при жизни поп ихний… лама, по-бурятски… вычитал в сокровенной книге, чтобы сожгли старого бабая в тайге подальше от жилья. Вера у их такая, ага…
Короче, надо жечь дедушку. А кому, паря, жечь, ежели на гурту мужичьим духом и не пахнет?! Был мужик, и тот старик, да ишо и помер. А за баранами ходили бабы с ребятёшками. Вот ума и не приложат, как упокоить старика, чтоб по ихней вере. Хоть воюшком вой…
Ладно… А тут ехал степью знакомый мужик… по-улишному – Кузя Ловкач… Ехал мужик, ехал, да и завернул коня на бараний гурт. Думал, паря, брюхо чайком согреть, а коли подфартит, дак и бараниной разжиться.
Ладно, заехал, посадили чаевать. Бабы в голос ревут: дескать, бабай помер, жечь надо, мужиков нету, а самим страшно. Ага… А Кузя Ловкач возьми да и брякни:
– Мне вашего бабая спалить, что два пальца обмочить.
Старой чабанке не глянулась Кузина похабщина, а чо делать?! Надо жечь старика. Ладно, били по рукам, барана Кузе посулили, пьяной аракой мужика напоили – вроде русской водки, но из кислого молока. Послабже, паря, будет, но тоже ничо, пить можно.
Ладно, Кузя Ловкач выпил, закусил бараньим бухулёром[143] да и завалил старика в сани. Повёз, паря. И вот, значит, едет тихонько степью, коня не понужат. Со стариком мало-мало балякат. Дивно уж от гурта отъехал. Стёпка кончилась, берёзовая грива пошла. Хмель выветрился, мороз, паря, стал пробирать, уши щипать. А у Кузи, не гляди что Ловкач, шапчонка была старе поповой собаки. В ей деда и прадеда упокоили. В эдаком малахае тока из подворотни и выглядывать, заместо собаки брехать. А на люди казаться – народ смешить. Одно слово, худая шапчонка, наскрозь светится…
И тут Кузя Ловкач к старику-то пригляделся, к упокойному: мёртвый бабай, а на ём бравый малахай, кому хочешь помахай. Дак соболя сплошные, чо не махать… Тут Кузя и смекнул: «Грош мне цена и сажены ворота, ежели, паря, такой шапкой попущусь…» И бает упокойнику:
– И почо тебе, старому бабаю, шапка бравая?! Девок завлекать?.. Не-е, паря, тебе уже хама угэ[144], в чём гореть да к небушку лететь. В худой-то шапчонке оно и сподручнее. Примет тебя бурхан[145], посодит подле и скажет: мол, намаялся, дедка, всюю-то жись баран пас, в поте лица пропитание добывал, а и путней шапчонки не нажил. И примет тебя, паря, бурхан за милу душу. И грехи спишет, и Машка не сарапайся и Васька не чешись. От ить, язви тя в душу, кругом тебе выгода, дед. Короче, договорились: менямся шапками. Как ребятёшки говорят, шух[146] не глядя.
От ить чо удумал, хреста на ём нету… Ладно… старик помалкиват, но головой киват: дескать, я, мол, согласный. Мне теперичи хама угэ в чём гореть да к небушку лететь. А тебе, паря, для форсу сгодится: ты мужик ишо молодой, расхожий… Но коль старик ничо супротив не говорит, Кузя Ловкач евойный малахай на себя одеват, а своей шапчонкой старику плешь прикрыват. А шапчонка у Кузи обтёрханная, древняя, деду к лицу…
Повеселел Кузя Ловкач в соболином малахае. Про ранешню жизнь со стариком судачит. Потом, паря, запел на радостях:
Так, паря, с песнями и прикатил в лес. Натаскал гору сушняка и велит старику:
– Ну давай, бабай, в огонь полезай. Садись ловчее… Вот так, молодец, дедко…
Ладно, усадил старика да и запалил кострище. Потом, это, ишо и выпил на помин бабаевой души; ему на гурту, паря, плеснули пьяной аракушки. Выпил, закусил, достал кисет с махрой и завернул «козью ножку». Дымит, на старика глядит, а тот, паря, горит. И вдруг бабай-то как подскочит да как бросится на Кузю Ловкача!.. А рукой-то, паря, рукой-то за малахаем тянется… Обмер Кузя, кинул бабаю евойнный малахай, сиганул на сани да и погнал коня.
С перепугу-то лишь подле деревни, у поскотины[147] очнулся. И куда, паря, хмель подевался… Всю голову просвистело, скакал-то голоуший… Вот и вышло: и своей шапчонки лишился, и чужой не разжился. И бараном, что на гурту сулили, и тем попустился. Как говорится, на чужой каравай рот не разевай.
Грамотный мужик потом растолмачил Кузе Ловкачу:
– Это, дядя Кузя, у его жилы потянулись на огне, вот он и прыгнул…
Но Кузя Ловкач веры не дал тем словам.
– Не, – говорит, – это он, паря, малахай пожалел. Скупой бабай. Знатьё бы, дак и хоронить бы не стал.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!