Наша счастливая треклятая жизнь - Александра Коротаева
Шрифт:
Интервал:
Сорок лет назад мы жили в Феодосии. С рождения и до двенадцати лет я прожила в этом городе. Хочу я или не хочу, но мысли мои то и дело возвращаются туда, переплетаются с другими, прорастают в них и неплохо себя там чувствуют. Не помню, кто сказал, что воспоминания — рай, из которого нас никто не может изгнать. Это так.
Я сидела на кухне за столом, ела яйцо всмятку и пила кисель из папиной большой кружки, той, которая сейчас у тебя. Рядом на диване сидела бабушка, папина мама, и говорила, что теперь мне надо хорошо есть, потому что я старшая, а значит, большая. Помню, в тот момент она была очень красивая и вся светилась от радости. Открылась дверь, пахнуло холодом с веранды, и вошли мама с папой. У папы в руках было что-то завернутое в желтое одеяло. Бабушка сразу встала, забрала сверток и стала туда заглядывать. Потом спросила меня, хочу ли я подержать свою сестренку. Я обхватила тебя руками, а бабушка снизу поддерживала. Ты мне так понравилась! Такая хорошенькая! Тихо себе спала. Ты вообще была очень тихая. Не помню, чтобы ты плакала.
Потом тебя положили на большую кровать, и папа не отрываясь долго смотрел на тебя, так и не сняв пальто. У него была кепка и серое пальто в елочку, а внизу свитер крупной вязки, водолазный, помнишь его? А на маме — синее мягкое пальто с большими пуговицами и желтый платочек в клетку, она его потом повязывала, когда ходила в сарай рубить дрова. Помню, что в тот день было очень тихо в доме и все были такие радостные, улыбались и говорили шепотом. Потом в папину кепку положили бумажки и тянули их наугад. Вытащили бумажку, где было написано «Александра». Бабушка была счастлива, что тебя назвали ее именем, а папа сказал: «Сашулька, значит». Папа-то хотел мальчика, а мама вообще не хотела больше рожать — боялась (папа ведь пил уже), но он уговорил ее, слово дал, что бросит.
Он тебя безумно любил, с рук не спускал, подолгу смотрел, как ты спишь.
Мне года два. Моя рука вытянута во всю длину вверх, когда я держусь за мамину руку. На мне желтое пальто — потом, позже, когда я подрасту, я буду надевать его на свою куклу.
Мы с мамой вошли в ворота и оказались в довольно широком дворе. Кучками стояли дети. Они не бегали и не кричали, а просто молча стояли. Мы подошли к большой тете в белом халате, которая держала под грудью белую эмалированную кастрюлю. Помню, как она улыбнулась и протянула мне морковку. Я взяла, и она прижала меня лицом к своей слоновьей ноге. Я поняла, что мама сейчас хочет уйти и я должна дать ей это сделать. Помню чувство неизбежности и покорности. И морковку, которую можно было не взять и тогда здесь не остаться. Но я ее взяла, и мама ушла.
Однажды утром нас повели к морю. Мы шли, держась за веревку, и это было весело. Раньше я никогда так не ходила. Две воспитательницы сняли халаты и в лифчиках и трусах вошли по колено в море. Нянечка осталась на берегу и стала нас раздевать. Голого ребенка передавала на руки воспитательницам, и те окунали его в воду. Почти все дети плакали. С ужасом я тихо ждала своей очереди. Помню стыд от своей наготы и бесконечное чувство сиротливости. А с набережной на нас смотрели прохожие и смеялись. После купания — ощущение братства с обесчещенными и обездоленными.
Про ясли больше ничего не помню, кроме того, что нас часто брали на руки, особенно во время прогулок.
У меня была высокая железная кроватка с веревочной сеткой. Звалась она люлькой. Я стояла в ней, держась за перекладины, и мне все оттуда было хорошо видно: печку с открытым ртом, уставший диван с круглыми валиками, покрытый клеенкой стол с ящиками, круглые ручки которых смотрели на нас удивленными глазами. А за маленьким столиком на маленьком стульчике сидит Нанка и рисует. У нее большой альбом с тонкой желтой бумагой, а в руке карандаш. Не отрывая карандаша, она быстро-быстро чертит круги по всему листу, пририсовывает две палки внизу и говорит: «Это мама!» Переворачивает лист и опять быстро-быстро — на весь лист круги: «Это я!», переворачивает: «Это Сашулька». Мама смотрит в альбом и говорит: «Да, похоже». А я не верю. Мне все видно из люльки!
Однажды ночью я встала в люльке, позвала маму и показала ей на потолок: «Там на меня кошка смотрит!» Мама включила свет, и сразу все пропало. Никакой кошки! Выключили свет, мама ушла в другую комнату, а я опять вижу на потолке окно в небо, и в этом окне — кошка! Сидит и смотрит на меня! Я знаю, что нельзя звать маму, мама спит, но кошка меня стережет. «Мама!» Приходит мама, мы не включаем свет, я показываю ей кошку, но мама ее не видит!!! Она берет меня на руки, и мы идем спать в ее постель. «Мама плохо видит», — думаю я.
Днем, когда маме нужно было идти на работу, она меня укладывала спать. Давала в постель моего маленького любимого серого мишку Миньку и обещала: «Когда ты проснешься, я уже буду дома». Я понимала: мамы дома нет — нужно спать. Иногда я просыпалась раньше и, обнаружив отсутствие мамы, бубнила себе под нос: «Мамы дома нет — нужно спать». А мама, когда приходила, сразу щупала мои штаны и весело спрашивала: «Сухо?» И хохотала: «По самое ухо!» Я не понимала, почему ей смешно, но улыбалась, чтоб ей было хорошо.
Когда я немного подросла, я ей рассказывала сказку про Пыха. Она брала меня к себе в постель, и мы с ней лежали обнявшись. Я смотрела на ковер, который висел над маминой кроватью, и шептала ей в подмышку: «Бабка с дедом тянут репку, и вдруг кто-то: „Пых-пых-пых“. Они испугались, побежали, а это был Пых, который им помогал репку тянуть! Они вытянули репку и положили ее в чубуночек…» «Куда?» — спрашивает мама, сдерживая смех. «В чубуночек», — говорю я и думаю: чего ж тут смешного? А она опять: «Как Пых делает? Я забыла». «Пых-пых-пых!» — стараюсь я изо всех сил. «У тебя очень хорошо получается, я, как ты, не могу, вернее, не могу, как Пых». «Бедная, — думаю я, — не умеешь таких простых вещей!» Я учу ее, стараюсь, а рисунок на ковре начинает расплываться, появляются откуда-то собаки, причудливые звери, леса, и мы с мамой засыпаем счастливые, что мы есть друг у друга.
Прохожу Шереметьевский дворец. Храм отреставрировали, и он теперь такой умытый, такой ясный. Десять лет назад от него пахло несвежим старичком, а теперь блестит, как елочная игрушка. Тогда здесь отпевали Сашу, Катькиного отца. Саша умер в сорок лет. Мой отец — в тридцать семь. Мне не было двух, когда он повесился, Нанке — пяти. Давай, расскажи мне про него. Я опять хочу говорить о нем!
И Надя в сотый раз рассказывает мне то, что помнит и чего не могу знать и помнить я.
Я уже спала. Папа разбудил меня — сел на край моей кроватки в трусах и майке и шепотом попросил: «Надя, обещай мне слушаться маму и любить Сашульку. Обещай». Я пообещала. Он поцеловал меня, и я его тоже поцеловала. В лоб. А он сказал, улыбаясь, что в лоб я его буду целовать, когда он будет лежать в гробу, а сейчас — в щеку. Я поцеловала еще раз, в щеку. Он укрыл меня, и я заснула.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!