28 дней. История Сопротивления в Варшавском гетто - Давид Зафир
Шрифт:
Интервал:
Да и я впервые за долгое время залилась громким смехом. В этот радостный миг мне было совершенно безразлично, услышат мой смех эсэсовцы или нет.
27
Симон, как и обещал, наведывался к нам каждый вечер. И каждый раз я боялась, что сегодня он не выполнит свою норму по евреям и выдаст нас.
Как это будет? Наверное, сам он не погонит нас на Умшлагплац, просто даст немцам наводку, где искать. Тогда не придется смотреть нам в глаза, когда нас будут уводить, и мы никогда не узнаем наверняка, он нас выдал или нет.
Однако Симон каждый день находил других евреев, которых отправлял в Треблинку. И они попадали в газовую камеру вместо нас.
Люли, люли…
Сколько это безумие еще продлится? Немцы убили уже сотни тысяч человек. Неужели погибнут все до последнего еврея?
День ото дня я все меньше надеялась на то, что мы уцелеем. Я сама начала нервно покашливать, словно пепел мертвых уже осел у меня в легких.
Прошло две с половиной недели с тех пор, как мы засели в укрытии, и однажды Симон принес новость, которая заставила меня воспрять духом: глава еврейской полиции Шеринский тяжело ранен… евреем.
Да, именно так – евреем.
Евреи попытались перейти в атаку.
В первый раз за все время.
Никто из полицаев не заслуживал смерти больше, чем Юзеф Шеринский. Этот мерзавец родился в еврейской семье, но задолго до войны перекрестился в католическую веру и не желал иметь с евреями ничего общего. Нацистов это, само собой, совершенно не интересовало, они бросили его в гетто вместе с остальными: иудей для них оставался иудеем, даже если сам себя считал католиком. Организаторские способности Шеринского, а в особенности его личная ненависть к нам (куда бы она ни уходила корнями) произвели на немцев такое впечатление, что они назначили его шефом еврейской полиции. Он ретиво претворял в жизнь каждый приказ, который получал. Не меньше (а то и больше) он усердствовал во время акции. Каждый день он являлся на Умшлагплац, желая лично убедиться, что поезда забиты под завязку. Он сидел в рикше, со скучающим видом постукивал хлыстом по сапогу и наблюдал за происходящим, как будто это была тоскливая бюрократическая рутина – уничтожать свой собственный народ.
Теперь-то его рикша опустеет!
– А стрелял в Шеринского тоже полицейский, – неуверенно добавил Симон.
Я в точности не поняла, что было причиной этой неуверенности. Может, он гордится, что в их рядах нашелся человек, который стрелял в вышестоящего чина, – только не хочет это признавать? Хотя скорее он теперь будет нервничать еще больше, чем раньше: ведь выходит, что полицейские ко всему прочему должны бояться еще и других таких же полицейских.
– Сегодня утром этот тип позвонил Шеринскому в дверь, – рассказывал Симон. – Открыла экономка. Он сказал, что у него для Шеринского письмо…
«Этот тип», – сказал Симон, не похоже, чтобы он гордился тем, что стрелявший из числа полицейских.
– Шеринский открыл дверь, этот тип выхватил пистолет. Осечка. Тогда он выстрелил еще раз и попал Шеринскому в щеку. Решил, что прикончил его, вскочил на мотоцикл и рванул прочь. Но, скорее всего, своей цели он таки достиг: Шеринский при смерти.
Какая замечательная новость!
Я была взволнована. Взбудоражена. Даже, пожалуй, счастлива – каким-то новым, доселе неизведанным счастьем.
Может, и нехорошо радоваться, что кого-то почти убили, но я радовалась от всей души. После стольких притеснений наконец нашелся человек, нанесший ответный удар!
– А известно, кто стрелял? – поинтересовалась я. – Его поймали?
– Неизвестно, и не поймали.
Моя радость стала еще больше.
Симон же был явно недоволен:
– Это один из тех полицейских, которые с началом акции ушли в подполье…
…тем самым доказав, что они более достойные люди, чем мой братец.
– А известно, к какой организации он принадлежит? – спросила я, всей душой надеясь, что речь о «Хашомер Хацаир» – группе Амоса. Тогда я была бы как-то причастна к этому подвигу, пусть и совсем косвенным образом. Выходило бы, что я лично знакома с евреями, которые восстали против немцев. А с одним из них даже целовалась.
– ЖОБ, – с отвращением сказал Симон.
– ЖОБ?
– Еврейская боевая организация, – он почти выплюнул эти слова. И я вдруг поняла: Симон заключил пакт с демонами, чтобы спасти свою жизнь. Он думал, что может не бояться, пока служит им верой и правдой и сам сеет страх и ужас. Однако теперь не только демоны становились все непредсказуемее и отправляли в газовые камеры собственных приспешников, если те не проявляли достаточного рвения. Теперь опасность грозила и со стороны жертв. Еврей застрелил главу полиции. Может ли в таком случае обычный полицейский вроде Симона чувствовать себя в безопасности?[11]
– В ЖОБ входят разные организации, – пояснил Симон. – «Дрор», «Акиба» и «Хашомер Хацаир».
«Хашомер Хацаир» – в ней-то и состоит Амос!
– Эти гады, – с ненавистью и страхом проговорил Симон, – всех нас в гроб загонят!
– Что? – Я даже не поняла, о чем он.
– Если они убьют хотя бы одного немца, нас всех уничтожат!
– Да ведь нас так и так уничтожат.
– Но не всех.
– Ты что, не знаешь, что творится в Треблинке?
– Знаю, конечно! – Голос Симона задрожал от злости. – Но всех они не убьют, если их не провоцировать. Акция не будет длиться вечно, надо продержаться до ее конца. И тогда, может, мы войдем в последние пятьдесят тысяч варшавских евреев, которые будут работать на немцев до конца войны!
Он не просто на это надеялся – он в это верил. Не в бога. Не в самого себя. Он верил в милосердие монстров. Ну и что толку с ним спорить? Я решила молчать и про себя радоваться, что Амос борется за нашу честь. Нет, радоваться – это слишком мелкое слово. Меня переполняла гордость.
В ту же ночь над Варшавой впервые появились русские самолеты, которые сбросили бомбы на город. Вот это день!
28
Даже сидеть неделями в душной темной каморке стало легче: пусть колени и ноги с каждым днем болели все больше, но у меня снова появилась надежда. Немцам не удастся сохранить свои преступления против евреев в тайне от союзников. И те придут нам на помощь – должны прийти, разбомбить рельсы, ведущие в Треблинку, чтобы никого больше не отправили в газовую камеру.
Вечером, когда Симон приходил, я набрасывалась на него с расспросами – что нового слышно о Сопротивлении. К ужасу моего брата, подполье становилось все активнее. ЖОБ начала поджигать пустые дома, чтобы имущество убитых евреев не доставалось немцам. Я по этому поводу так радовалась, что Симон окрысился:
– Смотри, как бы и вашу халупу не подожгли!
Но даже эта мысль не могла умалить мою радость. Я представляла себе, как вступлю в ряды Амосовой группы. И вместе с другими бойцами буду организовывать покушения. Не только на полицейских. Но и на эсэсовцев. Подойду с пистолетом к Франкенштейну и скажу: «Именем еврейского народа за многочисленные убийства детей приговариваю тебя к смерти!» И долгое прекрасное мгновение буду наслаждаться страхом в его глазах. А потом нажму на курок и пущу негодяю пулю в лоб. Пусть немцы боятся. Так же, как мы. Пусть дрожат перед нами, евреями, больше, чем перед самолетами союзников.
Я воображала, как переберусь в логовище «Хашомер Хацаир» и буду спать на матрасе в одной комнате с товарищами. Какой я стану храброй! Не боясь ни смерти, ни пыток, буду придумывать и осуществлять все новые и новые диверсии против немцев. Вместе с Амосом обращу в прах и пепел штаб-квартиру еврейской полиции, буду метать коктейли Молотова в немецкие грузовики и убивать высокопоставленных офицеров. Амос увидит, какая я, бросит ради меня свою подружку, и мы сольемся в поцелуе, еще более нежном, чем тот, на воскресном рынке. Ух, какой это будет поцелуй!
Разумеется, все это были такие же фантазии, как Ханнины истории про капитана Морковку, который шел с мечом на сумасшедшего балеруна и кричал: «Эй, Щелкунок, я тебя сейчас под орех разделаю!»
Ни в какую боевую организацию меня не взяли бы вместе с мамой, Руфью и Ханной, и, конечно же, я боялась смерти, а еще больше – пыточной камеры, оборудованной немцами в тюрьме Павяк. Никогда в жизни у меня не хватит сил вынести такие муки. Нацисты начнут бить меня палкой по босым ступням, и я живо выложу все секреты Сопротивления, выдам товарищей. Я и от одного-то удара по ране чуть сознание не потеряла.
И убить я никого не смогу. Даже ради благого дела. Поджечь дом – это еще куда ни шло. С этим я справлюсь. Но застрелить человека – на это у меня хладнокровия не хватит. Впрочем, нет, дело не в хладнокровии. Для этого нужна кипучая ненависть. Такая ненависть, которая выжигает всякое сострадание к жертве.
29
Самолеты появились вновь только через две недели. Мое сердце запрыгало от радости, когда я услышала гул моторов. Я стояла у окна и смотрела, как небо над Варшавой
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!