«Чувствую себя очень зыбко…» - Иван Алексеевич Бунин
Шрифт:
Интервал:
Однако Бабель все же Бабель! О рассказе “Иисусов грех” газета высказалась даже довольно решительно: к сожалению, говорит она, – хотя я не совсем понимаю, о чем тут сожалеть?
“К сожалению, особо характерные места этого рассказа нельзя привести за предельной грубостью выражений, а в целом он, думается, не имеет себе равного даже в антирелигиозной советской литературе по возмутительному тону и гнусности содержания: действующие его лица – Бог, ангел и баба Арина, служащая в номерах и задавившая в кровати ангела, данного ей Богом, заместо мужа, чтобы не так часто рожала…” Это приговор уже суровый, хотя несколько и несправедливый, ибо “революционный отпечаток” в рассказе есть. Но за всем тем, повторяю, этот Бабель есть звезда, надежда русской литературы, одно из ярких доказательств того, что “жива Россия”, в то время, как эмиграция, а в частности и эмигрантская литература, – тлен, “окостенение”… Так, по крайней мере, говорят в Париже и в Москве. Можно ли представить себе что-нибудь более растленное и вообще более низкое во всех смыслах, чем то (чрезвычайно типичное), что я только что цитировал? Но вот, говорят. Дико, неправдоподобно? Ничего, сойдет! Преступи все пределы – сим победишь. Оглушай человека так, чтобы у него язык прилип к гортани. И оглушают. Вот недавно Горький даже зарыдал от восторга и рукой махнул: “даже я, говорит, не могу так хорошо писать, как теперь в России пишут!”
Зачем все это говорится, пишется? И в Париже, и в Москве это говорится и пишется с одной, конечно, целью: для посрамления тех, кто осмеливается быть против революции.
Что такое эмиграция и что такое Россия?
Эмиграция такова, что ей осталось одно – пуля в рот.
Мне недавно прислали вырезку из московских “Известий”. Вырезка эта – статейка о моем романе “Митина любовь”. И начинается она с больших похвал. Этот прием теперь вообще в большом ходу даже и в нашей, эмигрантской, печати: для видимости беспристрастия и для пущего эффекта унижение, например, дела Белой Армии начинают с поклонов: что ж, мол, и говорить, дело было в начале святое, прекрасное… Так и тут. Начинается с похвал. Произведение удивительное… и потому страшно показательное для эмиграции. “Бунин – художник и потому не может не чувствовать близкую ему среду и волей-неволей вынужден показать то, что он видит в ней и в себе, – то новое в смысле жизнеощущения, что нажито интеллигентской психикой в эмигрантщине… вынужден показать, до чего эта психика опустошена, выпотрошена, проституирована…” Почему она проституирована? А потому, что мой Митя есть человек с психикой чисто эмигрантской, – нужды нет, что он умер за двадцать лет до эмиграции! – что он “предан пороку Содома и идеалу Мадонны” и стреляется. Да туда ему и дорога, говорит московская газета и прибавляет: “Выстрел в рот для эмигрантской интеллигенции – единственный выход!”
И еще прислали мне московский иллюстрированный журнал “Прожектор”, издаваемый газетой “Правда”. И там опять обо мне, о Шмелеве, о Куприне, о Мережковском, – большая статья какого-то Воронского под заглавием “Вне жизни и вне времени” и с нашими карикатурными изображениями: Мережковский, самого гнусного вида, в купальном костюме, провертев дыру в женскую купальню, приставил к этой дыре подзорную трубу; Куприн, раздутый, как утопленник, сидит с бутылью водки, а над ним, в облаках, его мечта – мордастый “белый” генерал; Шмелев подобострастно лежит у ног лубочного замоскворецкого Кит Китыча; я – тону в болоте, и подпись под этой картинкой из моей “Несрочной весны”. В рассказе этом изображен вовсе не эмигрант, а москвич, тонущий вовсе не в парижском, а именно в московском болоте. Но Воронский этим ничуть не смущается, он лжет, не моргая: “Бунин, – говорит он, – показал нам образ человека в стане белых, дотлевающего в могильной яме”. Я вообще опять являюсь тут главным козлом отпущения. Начинается опять с похвал. Но опять все только для того, чтобы сказать потом поубедительней, до чего я и все, кого я изображаю, в болоте, в могильной яме. Чем это доказывается? Помимо “Несрочной весны”, еще и многими другими произведениями из книги “Роза Иерихона”. Там под каждой вещью поставлены мною даты. Но, ничуть этим не смущаясь, Воронский берет как раз те, что написаны еще даже до революции, и говорит: вот видите, каковы настроения и темы у Бунина и что сделала с ним эмиграция, “эмигрантское мракобесие”… И так же лжет он и на Шмелева: “Шмелев показывает нам другой тип из того же белого стана, бессильного кликушу, юродивого, дошедшего до исступления в своей ненависти ко всему новому…” А это чем доказывается? Тем, что Шмелев написал “Солнце мертвых”. Правда, произведение это написано от лица человека, погибшего вовсе не в эмиграции, а в Крыму, и то новое, что доводит его до исступления, есть пещерный голод, пережитый Крымом при большевиках. Но ничего, сойдет.
Зато, Боже, как все хорошо в Советской России!
На первой же странице “Прожектора” – настоящая идиллия: огромное дерево, за ним озеро, под ним гуляет товарищ, одетый как бы для тенниса, вдали девица в хорошеньком белом платьице собирает цветочки. Это Горки, “любимое место отдыха московских рабочих, где в свое время любил отдыхать Ильич”. Затем – три бритых, чисто сахалинских башки командиров Красной Армии, затем – “братание русской работницы с негритянкой”: две улыбающиеся морды жмут друг другу руку, и обе просто прекрасно одетых в летних соломенных шляпах.
Затем – собрание крестьян, сидящих кружком и что-то читающих; просто и прекрасно одеты и обуты в кожаные сандалии крестьянки, несущие корзины с ягодами; благообразная старушка, с трубкой возле уха, слушающая радиоконцерт; мужичок в шведской куртке, едущий на тракторе; очаровательная горничная, смеющаяся из-под кокетливого зонтика, среди крымских кипарисов; “отдыхающие транспортники” в Алупкинском парке и целый зверинец каких-то кошмарно отвратных рож в Ливадийском дворце, одна из которых разухабисто растянула гармонику и зверски и весело орет, поет, – рожа настолько паскудная и страшная, что от нее в ужасе шарахнулась бы горилла…
Затем литературный отдел.
Тут “могучий и ядреный”, самый что ни на есть русский рассказ Всеволода Иванова, под заглавием “Орленое время” и начинается так: “В которых пустынях и по сейчас идет
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!