Обитатели потешного кладбища - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
– Если б ты видел, что творилось…
Следующий день мы провели в постели, только раз мы спустились к консьержке, чтобы Мари позвонила: подружкам и родителям; мсье Жерар исчез, мадам Пупе́ была тише мыши, мы пили кофе, разобрали мой американский чемодан, Мари жадно изучала книги, заглядывала в них, вертела, вычитывала что-нибудь вслух – у нее прекрасный английский, я читал ей мои стихи, она вспоминала детство, которое прошло на Разбойничьем острове:
– Я там была по-настоящему счастлива. У меня были дедушка и бабушка, и я еще не понимала, что моя мама не вполне нормальная, были тетя и дядя, я их всех-всех любила… до тех пор пока они не забили мою подругу-козу. – Мари горько улыбнулась. – Моим первым другом был Клеман, а подругой – коза, ее звали Егоза. Они мне обещали, что не тронут ее. Я их просила, говорила им, что мы с козой друзья. Они кивали, но все-таки забили ее, а потом ели за большим столом в гостиной. Было много гостей приглашено… Кур и кроликов я им прощала, но козу нет, не смогла…
Я поцеловал ее и рассказал, как мне было одиноко в Нью-Йорке, как я ходил в кинотеатр «Гермес», смотрел что попало, засыпал в кресле, просыпался перекошенный и одуревший, ходил с болью в пояснице.
– В Америке все было безнадежным, я не видел никакой перспективы, ничего не мог найти, в конце дня в отчаянии шел в «Гермес»…
Она погладила меня по щеке.
– Жаль, меня не было рядом.
Я придвинулся к ней, кушетка скрипнула.
– Тут стены тонкие. – Она потушила сигарету.
Я включил радио погромче: профсоюзы заявляют о всеобщей забастовке, оппозиционные партии созывают Национальное Собрание…
Париж сходил с ума, правительство билось в истерике, а мы занимались любовью.
Первые дни в башне Александр наслаждался уединением. Не было проклятого надсмотрщика Усокина, который поднимал посреди ночи разгрузить вагоны или загрузить камьоны; не было страха, что с рейдом заявятся коммунисты и, невзирая на карточку бельгийского военнопленного, уведут вместе с остальными; наконец, не стоял над душой и заботливый Глебов, который привык все решать за Крушевского. Хотя Егор был на четыре года младше Александра, он легче переносил невзгоды, не был ни ранен, ни контужен, прошел хорошую подготовку в Советском Союзе – бродяжничал с тринадцати лет – и, естественно, был сноровистым, выносливым, он словно наперед знал, что делать при самом неожиданном повороте событий, держал наготове шутку или прибаутку, за ободряющим словом в карман не лез, но и промолчать умел. За год скитаний с ним Крушевский многому надивился и записал много новых слов: «шухер», «шабаш», «якши», «квочка», «горобцы», «хмарно» и др.; речь и манеры Егора казались Александру необычными, он говорил плавно, с напевной нежностью и вздохами, слов не уродовал, не щурился, не чесался, был раздумчив, рассматривал человека, чтобы расположить к себе, подстраивался под собеседника. С первого дня, как они бежали, Егор решал, когда им есть, пить, курить, спать, куда идти; и делал он это не потому, что хотел быть вожаком, а потому что было очевидно, что он лучше понимает природу, у него слух, зрение и чутье острее; Александр так привык на него полагаться, что порой не мог решить простейшей задачи: зажечь свечу или просто без света посидеть? В плену он жил одним днем: день прожит и хорошо, вот бы и завтра так же, – он не надеялся выжить, он боялся умереть какой-нибудь страшной смертью: было бы это быстро и без унижений, я бы согласился сразу. В Скворечне он приучал себя к самостоятельности: убирал постель, подшивал пуговицы, чистил ботинки, гладил белье. В Сент-Уане можно было этого не делать; постели как таковой у него своей не было, – когда Александр отлучался, на его топчане спали другие (в гаражах не раздевались, от вшей никак было не избавиться).
Гаражи и сараи посреди руин Сент-Уана были временным пристанищем, где изо дня в день шла борьба за койку, за кусок хлеба, за место у огня и в строю рабочей живой цепи. Но даже на это не всегда хватало сил. Беженцы зависели от благотворительных организаций, держались на бесплатных пайках, а те, кто боялся регистрироваться, вставать за супом в очередь, за которой следили «красные патриоты» и агенты НКВД, попадали в лапы хищных работодателей, становились дешевой рабочей силой, их проглатывал порт, вагоны, товарные составы, грузы и наряды, ночные вылазки, многочасовые работы до изнеможения, мешки, уголь, тачки, лопаты et ainsi de suit[58]. Вертелись как белки в колесе и не знали, как из этого колеса вырваться. Любые новости воспринимались враждебно. Легче верили в сказки. Ругались, нередко доходило до драки. Жизнь в гаражах была невыносимой. Хуже всего было то, что Александр не принадлежал себе: он все делал для стаи, с которой его связывал Глебов. Теперь в его распоряжении была целая башня и все окрестности, Сена и мосты, Аньер, Клиши, весь Париж, он мог поехать в Брюссель! И в самом деле, подумал он, почему бы не поехать в Брюссель, и как можно скорей? Надо только дождаться документов… Он представил Брюссель… Ох, гулять по этому городу… Notre-Dame du Sablon… Saints-Michel-et-Gudule… Forest… Avenue Molière… maman…[59] Он не думал о кладбище, – он вспоминал авеню Мольера: туда он пойдет, там будет ходить, смотреть на дорогу, дома, деревья, на которые они с мамой смотрели…
– Послушайте!.. Постойте!..
Александр остановился; кто это? К нему приближалась фигура. Это был старик Боголепов. Он был чем-то недоволен; говорил громко, хрипло, сбивчиво… Что он шумит так? Наконец, Александр разобрал: старик сходил в Борегар…
– Там никто вас не знает! И никакого Кострова там не нашлось! Что скажете? Бахвалились?
Лицо Александра побелело и задергалось; он выкатил глаза, губы его дрожали, несколько секунд он стоял, силясь что-то сказать, – старик испугался, пожалел, что накинулся так на него, – наконец, справившись с собой, Александр не своим голосом рявкнул:
– Я видел смерть!.. Зачем мне лгать?..
И на Боголепова уставился, стоит, глаза навыкат, губы белые, а гримасы на лице меняются, кожа дрожит, веки дергаются. Старик замялся.
– Ну да, кхе-кхе, ну да, – покряхтел и залопотал: – Ну, значит, это… недопонимание вышло. Простите! Не сердитесь. Да и часовые тоже мне: форма неглаженая, морды небритые, сырмяжка провисла. А как стояли? Видели бы вы их! Пугало огородное, и то стройнее стоит! Языками чесали – перекати-мать да едреня феня, ни одного живого слова!
– Де-де… де-зер-тиры. С самого начала… осенью… комендантом был Фурнье… майор Викто́р Фурнье, из фифи… при нем был Костров… партизан Костров, зимой Фурнье сделал его комендантом… Теперь власть сменилась, наверное. Поговорите с Усокиным.
– Да, поговорю. Не беспокойтесь так. Не мерзнете вы тут, Александр?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!