Обитатели потешного кладбища - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
– В общем, сдружились вы с Егором, – сказал Александр и стихи показывать передумал. – Значит, в Сент-Уане все то же…
Альфред сказал, что к Егору Глебову какие-то украинцы уже подселились.
– Ну, недолго мои нары пустовали.
– Нравится вам на Разбойничьем острове?
– Да, остаюсь пока. Сделаю паспорт и поеду в Брюссель.
Альфред дал ему бумажку с именем и адресом.
– Что это?
– Невропатолог. Он вас примет просто так. Свой человек. Его зовут Этьен Болтански. У него тоже была контузия. Еще в Первую мировую. Он по себе знает, каково вам. Сходите. Этьен вас поймет.
Александр сказал, что он писал в Брюссель многим, но отвечали не все. Хозяйка квартиры, у которой они снимали две комнаты и мансарду, написала, что их вещи перенесли в какой-то подвал. Одна знакомая отца прислала длинное письмо, в котором перечисляла имена погибших (было много и незнакомых имен – и так бессмысленно теперь о них узнать, так горько!). Вслед за этим письмом пришла посылка с консервами и баночкой лимонного джема от его близкой подруги, с которой еще до войны у Александра мимолетно были романтические отношения, о чем он не стал рассказывать, стушевался. Ее письмо было еще более длинным и таким же горьким, с ноткой упрека, просила скорее вернуться, потому что жизнь продолжается и нужно жить, и если нужно, я могла бы переехать в Париж, но эту мысль он отбросил и отвечать ей пока не хотел.
– Не хочу, чтобы она меня видела… т-таким…
– Понимаю, – тихо ответил Альфред, – да, конечно, понимаю. Вот поэтому надо сходить к Этьену. Он вам поможет оправиться. Он сам прошел через такое или почти такое.
– А как тут оправишься? Я имел в виду другое…
Ушел. Альфред смотрел из окна ему вслед. Крушевский на фронт ушел совсем молодым. Во время отсеивания фламандцев от валлонов его вместе с несколькими десятками прочих эмигрантов отфильтровали от бельгийских и французских военнопленных, отвезли в Малинь, оттуда направили в Германию, держали в тюрьме, очень часто в одиночной камере, подвергли тщательной обработке: изучали биографию, которую он непослушной рукой писал несколько раз на немецком, французском и русском, настаивая на том, что родился и вырос в Бельгии, что он – гражданин Бельгии, сын русских эмигрантов, бежавших от террора советской власти. К бельгийцам он больше не попал; его записали русским военнопленным и направили в Циттенгорст, лагерь для тех русских, кто согласился сотрудничать с немцами. В Циттенгорсте занимались перевоспитанием пленных красноармейцев, готовили военные кадры для Русской освободительной армии, агентов для политической и диверсионной работы на территории СССР. Александр там оказался в начале сорок второго. Признанный непригодным для пропагандистской деятельности, он работал в санитарном блоке, выводил вшей, делал прививки, проводил медосмотр, вел подробные записи о физическом состоянии курсантов, выдавал предписанные витамины. Многие пленные стремились попасть на больничную койку, счастливчики, добившись своего, уговаривали его придумать для них какое-нибудь недомогание, чтобы полежать подольше. Изворотливость советских солдат не имела границ; ради мелкой выгоды они были готовы пойти на членовредительство, предательство и даже убийство. Большинство преподавателей и политических работников Циттенгорста были белоэмигрантами, членами Народно-трудовой партии солидаристов (НТС НП), занимаясь подготовкой курсантов, они вели антигитлеровскую пропаганду; курсанты доносили немцам на своих наставников, и вскоре все члены НТС были арестованы; но крысиная война на этом не кончилась, шантаж и махинации продолжались. Состав курсантов постоянно менялся, кого-то отправляли в СССР, кого-то на фронт, кого-то увозили в другие лагеря, привозили новых присягнувших рейху русских пленных, и среди вновь прибывших обязательно появлялись те, кто в этих невыносимых условиях делал жизнь некоторых несчастных еще более невыносимой.
Крушевский хромал, его вытянутая фонарем тень казалась пугающе черной.
Смерть мамы была внезапной (предположительно ишемический приступ). Я был в Швейцарии, когда получил письмо от доктора N., с которым они были близки в последние годы; письмо меня напугало, приехал сразу. Дома был настоящий лазарет: две сиделки, доктор ходил в белом халате, запахи, тазики, все вверх дном. Растерянный N. прошептал, что все идет к концу. Незадолго до смерти она сказала: «Альфред, не совершай роковых ошибок! Не совершай роковых ошибок!» – при этом она держала за руку N., тот был в слезах. В полном отчаянии я что-то бессмысленно лепетал. Потом я много думал над ее словами. Я совершил много ошибок, множество… как узнать, какие из них были роковыми? Даже самые лучшие ружья дают осечку, ничто не безупречно. Имярек прожил жизнь не оступившись, не выпав из окна, не поскользнувшись на карьерной лестнице, не угодив под автомобиль. Хорошо, если тебе не пришлось предавать. Тебе улыбнулась удача – умереть с чистой совестью, уйти налегке. Наверное, мне и везло и не везло вровень. Fifty-fifty. Я сыграл вничью с Роком. Может быть, потому что жил осторожно: никому не желал плохого, думал о людях хорошо, порой лучше, чем они того заслуживали; никого не идеализировал, никому не поклонялся, любил только однажды, тяжело и всем сердцем, не стремился никого обставить, – коротко говоря: не уподоблял жизнь скачкам или бирже. Было ли это ошибкой? Возможно. Потому что не нажил капитала. Зачем об этом думать на краю? Теперь я старше ее чуть ли не на двадцать лет! Что это меняет? Мама, я тебя старше… Неужели до сих пор я должен прислушиваться к ее шепоту, склоняться над призраком, видеть в смятой простыне ее бледный образ? Отпусти меня, наконец! Давай расстанемся, мама!
Ты боялась гаргулий собора Парижской Богоматери, но гаргульи Святого Северина тебя не пугали. Когда мы огибали стены церкви и выходили к саду, отец говорил, что его наполняет дух Парижа. Я понял город только здесь, в этом саду, когда обоих вас не стало. Я плакал над древними надгробьями, птицы щебетали, город кричал, я задыхался от горя, ощущая себя окончательно покинутым, и только серебряный крестик… маленький серебряный крестик на ниточке… я вынимал его из бархатной шкатулки, в которой хранилось папино перо, потерянное… Ты много раз брала меня с собой в церковь, я смотрел, как ты ставишь свечку, молишься перед образами; если б ты меня научила, мне было бы легче перенести, я бы помолился, что ли. Хорошо тем, кто верит, – у них есть Бог, которому можно что-то шептать наедине, хотя бы упреки… В саду церкви Святого Северина я понял, насколько я слаб и беспомощен перед плитами одиночества. Я – смешной гордец, позер, и все, на что я способен, – это стоять в витрине Полишинелем, прохаживаться с пылесосом или раздавать детям коктейли, рекламировать одежду, фотографироваться у новенькой машины с предложением взять ее в кредит, играть популярные мелодии в кафе и ресторанах. Я прожил мою жизнь на потешенье века. Мои позы жалки, а таланты – мелки. Чего я сто́ю? Что я такое? Марионетка, шут, гистрион. Пасхальный марципановый гном. Глянцевое недоразумение… я ползу по плитам истории, из меня сыплются конфетти, серпантин, мелко нарезанная серебряная бумага, стеклышки, осколки игрушек… мусор времени… стеклянная пыльца… манежная тырса… люди тоскливо за мною сгребают этот сор… Я никому здесь не нужен. Зачем вы меня привезли в этот город? Ради чего я тут? Перед этими плитами… Тогда я думал, что все мое будущее будет ими устлано; я буду по ним ползти, до конца… Надломленный, я смотрел, как мои слезы падают на камни, оставляя прозрачные кляксы… мои слезы… они так неожиданно красиво блестели на солнце… и от этого казались ненастоящими… Неужели ты надеешься растопить камень слезами, смешной мальчик? – шептал ветерок. Неужели ты хочешь повернуть время вспять? – сияло солнце. Мой малыш! – Да, мама, легко и весело тебе глядеть с небес! Покойся с миром.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!