Бабель. Человек и парадокс - Давид Розенсон
Шрифт:
Интервал:
Как замечает Гольдберг и как многократно указывается в этой книге, невозможно отделить литературную личность Исаака Бабеля от еврейских мотивов, которыми пронизаны все его рассказы и пьесы. Бабель был и остается писателем, для которого еврейская история, еврейский народ, еврейские персонажи служат истоками, с которых часто начинаются и к которым неоднократно возвращаются даже самые короткие его рассказы (что видно на примере «Кладбища в Козине»).
«Этот короткий рассказ, где стерты границы времени, где настоящее и прошлое сливаются воедино, представляет собой картину кочующего народа, евреев в меховых шапках, которые как живые проходят перед нами, встают из-под надгробий, украшенных изображением рыбы или овцы. И в конце концов оказывается, что в этом коротком перечне рассказывается нечто — много больше, чем нечто, — об истории хасидизма на Волыни: надпись на надгробиях есть краткая история еврейской общины и царивших в ней настроений. Возьмем хотя бы имена: Азриил, сын Анания; а за ним — Илия, сын Азриила; а в третьем поколении уже имя еврея из галута — Вольф, сын Илии, словно не стало у него былого мужества „вести войны Всевышнего“ и способности „вступить в единоборство с забвением“. Как органично сочетается это имя с тем, что следует за ним: „похищенный у Торы на девятнадцатой весне“. А затем Иуда, сын Вольфа, и слова „сын Вольфа“ многое говорят нам о биографии девятнадцатилетнего юноши, умершего до срока, но уже женатого и имевшего сына. Этот Иуда, как явствует из надписи, не был жителем Волыни, но переселился далеко от родины, жил в больших городах — в святой общине Кракова и даже святой общине Праги. Как можно было умудриться нарисовать историю о величии и закате и о дальних краях без единого авторского замечания, рассказать длинную историю, ничего не рассказывая!
Квадратные буквы — именно они зачастую извлекали из глубины души этого писателя, писавшего русской азбукой и учившегося писательскому ремеслу у француза Мопассана, внутренний конфликт еврейского казака, отчетливо видящего смерть рабби Азриила, сына Анании, от руки казаков Богдана Хмельницкого, и в этом один из глубочайших моментов творчества Бабеля, творчества, которое борется с жестокой действительностью, растаптывающей все мечтательное, все нежное, что способен чувствовать человек. Одна действительность, высвечивающая кровь, дерьмо и жестокость свободы, и другая — та, что похоронена на старом кладбище, в книгах, оставшихся в полуразвалившихся синагогах, в хасидской истории, которая уже никогда не будет досказана до конца. Вот строки из рассказа „Сын рабби“:
„За окном ржали кони и вскрикивали казаки. Пустыня войны зевала за окном, и рабби Моталэ Брацлавский, вцепившись в талес истлевшими пальцами, молился у восточной стены. Потом раздвинулась завеса шкапа, и в похоронном блеске свечей мы увидели свитки Торы, завороченные в рубашки из пурпурного бархата и голубого шелка, и повисшее над Торой безжизненное, покорное, прекрасное лицо Ильи, сына рабби, последнего принца в династии…“ Еврейское царство один на один с революцией, как отличается оно от небесного царства и русского царского рода. Это — царство духовное, царство неимущих, царство тех, кто верит. Той веры уже не было в сердце Бабеля, но ее отпечаток еще не стерся».
«Вера» — очень сильное слово, и никто не может заглянуть в голову или сердце другого человека и с уверенностью сделать заявление о крепости его веры. В то же время «Дневник», процитированный выше, как и письма Бабеля к родным, свидетельствуют, что Бабеля связывало с его еврейской идентичностью нечто большее, чем просто симпатия или воспоминания. Его привязанность к еврейским корням была гораздо сильнее, и в его творениях звучат очень сильные чувства, говорящие о его близости к своему еврейскому наследию.
Лея Гольдберг останавливается на словах умирающего Ильи: «Мать в революции — эпизод» — и пишет, что все, сказанное Ильей до того — революционные пропагандистские штампы, — опровергается одним человеческим словом «мать». И весь трагизм рассказов «Конармии» проистекает из этой фразы. Обсуждение этого рассказа Лея Гольдберг заканчивает, цитируя его последний абзац, в котором рассказчик (Лютов) называет себя «братом» умершего.
Лея Гольдберг характеризует книгу «Конармия» как «один из ужасающих документов русской революции» и пишет, что Бабель намеренно поместил в конец книги рассказ «Сын рабби» и его заключительную фразу (она цитирует ее вторично, выделяя слова: последний вздох моего брата), что независимо от того, что еще написал потом Бабель, все репрессии, которым он подвергся (она их перечисляет), могли обрушиться на него уже только за то, что он изобразил в «Конармии».
Лея Гольдберг пишет, что весной 1936 года ей попался номер «Литературной газеты» с отчетом о Съезде советских писателей, показавший ей: «…петля на горле писателей в СССР затягивается все туже и туже. Почти каждый каялся в грехах и обещал исправиться». Далее она приводит слова Бабеля: «Я не сторонник самокритики после содеянного. Писатель обязан заниматься самокритикой до того, как он пишет и публикуется», и добавляет, что уже тогда ее сердце сжалось от страха, и «всякий, кто знал о положении писателей и литературы в то время, когда социалистический реализм еще не был провозглашен единственным принципом, но девизом было: земля и фабрика, понимал, что проявленная отвага дорого обойдется Бабелю».
Далее Гольдберг цитирует последнее письмо Бабеля, написанное в Переделкине 10 мая 1939 года (из итальянского издания его переписки): «информации ради сообщаю, что уже два дня идет снег… чудное 10 мая!» — и пишет, что Бабель старается шутить и не показывать тревоги, хоть и признается, что не пишет прозу, работает над сценарием фильма о Горьком и собирается довести до конца «Великую криницу», из которой, добавляет Лея Гольдберг, «свет увидела только первая глава, а дальнейшую публикацию запретила сталинская цензура».
И снова Гольдберг подчеркивает: нам, как и семье писателя, неизвестно ни когда он погиб, ни где он похоронен. Она пишет: «Нонконформизм Бабеля начался не в сталинскую эпоху. Он начинается там, где начинается человек и писатель Бабель. Уже то, что еврей в очках оказался в составе Конармии Буденного, не являлось типичным для Гражданской войны. Обычное членство в Компартии и энтузиазм, охвативший многих евреев во время русской революции, дали им возможность занять военные должности и выполнять различные поручения, но это, как кажется, совсем не то, что произошло с Бабелем. Этот еврей, видевший, как его отец валяется в ногах казака-погромщика, хотел, вероятно, воплотить в жизнь мечту о других казаках и других евреях. В его выборе была своеобразная месть за прошлое, мечта о возмездии, разрыв с традицией, который, возможно, предоставит каждому человеку свободу в решении собственной судьбы, особенно если этот человек — еврей, и позволит ему по-своему продолжать ту часть традиции, которая будет ему дорога. Не случайно в указанной переписке он никогда не забывает отчитаться матери и сестре о том, где провел пасхальный седер, и спрашивает их, соблюдают ли они традицию предков и как они провели Песах. А в гражданский Новый год иронически замечает: „Поскольку Бога нет, нам придется сделать этот год продуктивным и рациональным“».
Лея Гольдберг пишет о сходном отношении к революции Блока и Бабеля как к «силе, которая сметет с земли мелкобуржуазную узость взглядов, унижение человека человеком, как бурю, которая очистит затхлый воздух царской цивилизации». И потому Бабель почти с любовью воспринял жестокость, о чем свидетельствуют рассказы «Конармии». Как и Блок, продолжает Лея Гольдберг, он стал задыхаться, когда после революции жизнь стала входить в устойчивое русло и «из благословенного океана поднялось болотное зловоние. И в двадцатых годах у Бабеля было достаточно творческой энергии и борьбы за свой неповторимый литературный стиль, чтобы не впасть в депрессию и не отступиться от прежних идеалов».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!