Тьма кромешная - Илья Горячев
Шрифт:
Интервал:
– А ты, сосед, как думаешь? – вслух обратился Олег к паучку, но тот, сосредоточившись на угодившей в его липкие сети мухе, не соизволил даже сделать вид, что услышал.
Олег сидел один, хотя металлических коек в камере было четыре штуки. Строгая изоляция. Хотя не такой уж и строгой она была. Временами удавалось пообщаться с соседями по прогулке. Частенько подходили поболтать скучавшие по ночам продольные. Захаживал и предоставленный украинской стороной адвокат, мягко убеждавший Олега принять предложение Барвинского. Хоть вакуум и не был тотальным, но сообщить своим, что он жив, у Олега никак не получалось. Адвокат в ответ на просьбы позвонить ну или хотя бы анонимно, через Интернет, сбросить эсэмэску в Москву, обычно отделывался смущенной улыбкой, но в конце концов набрался смелости объясниться.
– Думаю, вы меня понимаете. – Адвокат промокнул блестевшую лысину носовым платочком и нервным движением поправил маленькие очки а-ля Кони. – В Киеве сейчас всякое может случиться, и мне бы не хотелось… – Запнулся на полуслове и попробовал заново: – Надеюсь, вы не подумали, что я… – Снова какая-то заминка. Он отвел глаза в сторону и скороговоркой выпалил: – К большому сожалению, Олег Валерьевич, я не могу выполнить вашу просьбу по независящим от меня обстоятельствам.
Больше к этому разговору они не возвращались.
Продольные, парочка которых показались Олегу достаточно дружелюбными, пожимали плечами и тут же отходили, стоило ему лишь заикнуться о весточке домой. Официальные же обращения в российское посольство, вероятно, даже и не покидали стен тюрьмы. Не удалась попытка связаться с домом и через соседние прогулочные дворики. Все записки с просьбами, что он туда перекидывал, возвращали ему наутро уже сотрудники «Лукьяновского», ехидно улыбаясь.
Чем больше Олег общался с местными, тем четче он понимал, что и за ними есть глубокая, аргументированная, проработанная правда. А главное – своя. Конечно, он знал это и раньше. Но знать и осознавать – это разные вещи. Он стал себя подлавливать на мысли: «А все-таки со своей точки зрения и они в чем-то правы». Он с ожесточением гнал от себя эти мыслишки, постоянно напоминая себе, что эти люди унижали его и как он их ненавидит. Но заряд чистой ненависти давно иссяк. Чем дольше он находился рядом с ними, тем больше эта их правда разъедала его как ржавчина. Олег сознавал, что это стокгольмский синдром, но ничего не мог с собой поделать. Он начинал смотреть их глазами, и это безумно пугало его. Как будто кто-то запустил процесс переформатирования его личности и он не властен был его остановить. От понимания до приятия один шаг. Только острейшее нежелание уступать кому бы то ни было и позволяло Олегу удержаться от того, чтобы не скатиться на их сторону, подчиниться их воле и принять ее как свою.
Но тем не менее постепенно украинцы для него из виртуальных врагов превращались в живых людей. Чары рассеялись, монстры, в чью злодейскую суть Олег, казалось, и сам поверил, живописуя их зверства, оказались такими же людьми. Хоть Олег и не поддавался искушению, удерживаясь от того, чтобы идейно принять сторону врага, из боевого режима он все же вышел. Вряд ли сейчас он смог бы повторить что-то из своих удалых, кровожадных текстов, в которых он призывал громить «укропов», дойти до Киева и агитировал добровольцев встать в ряды защитников молодых народных республик. Все это казалось теперь таким странным, таким далеким.
Сейчас из-под его пера – блокнот, что дал эсбэушник, оказался очень кстати, гвоздем на стене много не нацарапаешь – выходили мягкие, лирические истории. Он стал сочинять сказки. Если раньше он писал для усредненного неравнодушного патриота, то теперь он представлял лишь одного человека. Ее. Машу. И зачем только он уехал на этот Донбасс…
Теперь тексты получались грустные, но Олегу казалось, что сейчас он пишет более искренне, более проникновенно, хотя, рассматривая свою заросшую рыжей щетиной физиономию в осколке вмурованного в стену зеркала, он видел все больше и больше пустоты в выцветших, стекленеющих глазах. А когда он приметил, что у него стали появляться залысины надо лбом, его поглотила черная меланхолия. Ему стало казаться, что он разваливается на куски. Он остро ощущал собственную ничтожность, неполноценность. Эти ощущения давили, он ощущал эту боль физически, она мешала встать с кровати, мешала что-то делать. Олега пожирала неизвестность, неопределенность будущего. С каждым новым днем он ощущал, что становится все дальше для тех, кто был ему дорог, чувствовал, как отдаляется от них вопреки своей воле, как его образ мутнеет и стирается в их памяти, превращаясь всего лишь в атрибут исчезающего вдалеке прошлого.
Живя одним днем, Олег старался заполнить его осмысленными действиями, где-то в потаенном уголке все же лелея надежду, что все это пригодится когда-нибудь потом. Он читал серьезные книги из достаточно обширной тюремной библиотеки, отжимался, учился писать левой рукой – где-то вычитал, что это развивает правое полушарие мозга. Со временем стало получаться достаточно сносно. Все это требовало гигантских усилий воли. Заставить себя встать с кровати и оторваться от созерцания узора осыпающейся штукатурки на потолке было едва ли проще, чем заставить себя в первый раз сделать шаг в пропасть с борта «кукурузника» с парашютом за спиной.
После завтрака он крошил пайку хлеба на подоконник за окном. Тут же слетались суетливые, взъерошенные воробьи. Странно, но в Киеве они были точно такими же, как и в Москве. Одного, с длинной тонкой шеей и выбитым глазом, Олег стал выделять и даже дал ему имя. Сперва хотел назвать Джек или Флинт, но потом решил, что больше подходит Билли Бонс. Он напоминал Олегу этого персонажа старого советского мультика про пиратов. Такой же нелепый и угловатый. С ним Олег разговаривал, пока тот, чирикая, клевал крошки.
– И что мне делать, малыш Билли?.. А?
Воробей не обращал на него внимания. Тогда Олег запустил в него щепотью крошек, приговаривая:
– Я к тебе обращаюсь, ты, воробей свидомый! Не игнорируй меня! Я же тебя кормлю!
Но птичка лишь клевала хлебные крошки и упрямо молчала.
«Вот так… И посоветоваться не с кем. Даже воробей не может совета дать. И на кого же мне переложить тяжесть решения…»
В камере была старая исцарапанная шахматная доска. На одной из белых клеток был вырезан тризуб, а на другой – секира Перуна. Временами Олегу нравилось играть с самим собой. Сама мысль играть сразу за две стороны была ему по вкусу. Делая ход за себя и обходя доску, чтобы обдумать ход за противника, он как бы перерождался. Вот он играет за себя, а вот он уже на стороне врага, который его ненавидит. Он милостиво предложил себе ничью, но, перейдя на свою сторону, с гневом отверг это предложение – две ладьи могут успешно биться против ферзя. Спустя пару часов ничьей он сам себе уже не предлагал. Полный разгром. Капитуляция.
«М-да… Даже сам себе в шахматы проигрываю… За оппонента на два-три хода вперед просчитываю, а вот за себя почему-то не могу… Да и внимательность хромает…»
Блокнот все больше вспухал от исписанных страниц. Когда он брал карандаш в руки, он утекал сквозь решетки, испарялся из затхлого пространства, ограниченного давящими стенами тюремной камеры, отправляясь в свой уютный, пушистый мир.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!