Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Мундир английский,
Сапог японский,
Правитель омский.
Хлебнув большевистского пойла, Сибирь запела по-иному. Нескольких месяцев оказалось достаточно, чтобы по России пошла гулять народная легенда о гибели Колчака, соперничая с мифом о гибели Чапая. В том ее варианте, какой в севастопольском детстве я слышала, портсигара не было, а может, по крайнему малолетству, память его обронила. Зато была песня, которую Колчак, согласно молве, пел, когда его вели на расстрел: «Гори, гори, моя звезда…» Разумеется, и это сдвиг в народную легенду, точнее, «неправдоподобная правда», ибо песню для идущего на смерть Адмирала людская молвь выбрала правильно. Вдова Владимира Яковлевича Лакшина, Светлана, свидетельствует: именно эту песню, приходя в гости, просила ее мужа спеть Анна Васильевна Тимирёва, любимая женщина Колчака, когда после многих-многих лет «тюрьмы и ссылки» обосновалась в Москве.
Так, может, и Есенин не случайно присвоил и «спрятал» ту же, колчаковскую, песню в одном из самых пронзительных стихотворений своего последнего земного года?
Гори, звезда моя, не падай.
Роняй рассветные лучи.
Ведь за кладбищенской оградой
Живое сердце не стучит.
Но почему же специалисты по творчеству Есенина, даже самые внимательные, прошли мимо столь выразительных аналогий? Думаю, прежде всего потому, что, прописав Есенина «по мужицкой части» и заключив его в сей специфический круг, на восток, в сторону Колчака, не взглядывали. Дескать, мужицкому поэту нечего было рассматривать на том, некрестьянском берегу. Средь белого стада горилл. Между тем, и это теперь не является информацией совершенно секретной, ударную силу армии Верховного Правителя составляли не традиционно враждебные Советам казачьи и белогвардейские части, а два самосформировавшихся полка высококвалифицированных рабочих военных заводов Ижевска и Воткинска. Взбунтовавшись против «уравниловки», они, подобно есенинскому Хлопуше, добровольно, по собственному почину примкнули к Колчаку. (Оглянитесь на знаменитое: «Я хочу видеть этого человека!».) И не белогвардейцы, а ижевцы и воткинцы (по есенинскому слову, «простолюдство»), ходившие в атаку под красным знаменем и с пением «Варшавянки», наводили ужас на красноармейских и красногвардейских шлемоносцев.
Да быть не может, чтобы в такую сумасшедшую, бешеную, кровавую заваруху не окунул свой «черпак» «Пророк Есенин Сергей»! (Если вспомнить удивительный его имаж из «Кобыльих кораблей»: «Чей черпак в снегов твоих накипь?”) Другое дело, что изобретенная для «Пугачева» «тайнопись» была настолько причудлива, что написанное симпатическими чернилами плохо читалось. И все-таки один умник догадался, зачем, для чего поэт так рискованно-широко раздвинул «зрение над словом». Правда, не сразу. Прослышав, что Есенин читает где ни попадя сцены из новой драмы, Всеволод Мейерхольд попросил у него рукопись. По воспоминаниям очевидцев, в начале августа 1921 года. Прочел он «Пугачева» или только проглядел – рукопись была не перебелена, читалась трудно, – неизвестно. Зато известно, что в том же августе Мейерхольд созвал актеров, устроил читку и вдруг объявил обескураженному автору, что его драматическая поэма несценична. Все, мол, в ней держится на слове, слове как художественном произведении, а театр требует действия, жестов и положений.
Есенин, проглотив обиду, все-таки спросил: вообще театр или его, Мейерхольда, театр? И не получил ответа. Но, может быть, Всеволод Эмильевич не знал, как перевести есенинский текст на язык сцены? Может, не любил, а может, и не умел работать в режиме опасного риска? Чуточка риска молодит и напрягает «мускулы». А вот ежели проект чреват большим, 90-процентным риском, тогда… Тогда этот проект – не его проект. Мастер Мейер слишком привык к успеху. Так или примерно так объясняли завистники произошедший казус. Но зависть – плохой угадчик. Чтобы убедиться в том, что «Пугачев» несценичен, Мейерхольду достаточно было бегло проглядеть рукопись. Зачем же в таком разе собирать весь творческий актив театра для встречи с автором, а автора заставлять читать пьесу вслух? Всю – от первой сцены до последней? А ведь именно после публичной читки Мейерхольд и отказался от намерения ставить ее. (Как мощно могла бы прозвучать эта вещь, мы можем представить себе по сохранившейся записи монолога Хлопуши в исполнении самого Есенина.)
В околотеатральной среде, падкой на «клубничку», странность поведения Мейерхольда объясняли личными мотивами. Переговоры о постановке «Пугачева» шли в то самое время, когда законная жена Есенина и мать его детей подала на развод, и всей Москве, поэту в том числе, понятно: З. Н. Есенина-Райх потому и спешит с оформлением бракоразводных документов, что Мейерхольд сделал ей официальное предложение. В столь щекотливой ситуации порядочные люди от договоренностей не отказываются. Мейерхольд был человеком порядочным. Порядочным, но осторожным. И вполне мог предугадать, как неожиданно громко в ситуации лета 1921 года, когда еще не успели состариться страшные слухи о секретной расправе с последним из русских императоров, могут прозвучать следующие слова соратника есенинского Пугача, не замеченные при беглом чтении, но оглушавшие в авторском исполнении:
…Какой-то жестокий поводырь
Мертвую тень императора
Ведет на российскую ширь.
Эта тень с веревкой на шее безмясой,
Отвалившуюся челюсть теребя,
Скрипящими ногами приплясывая,
Идет отомстить за себя…
Заметим кстати: и Мейерхольд, и Есенин – оба прекрасно знали, что Петра Третьего, именем которого назвался Емельян Пугачев, орлы Екатерины по-тихому примяли, и веревка на шее мертвой его тени тут ни при чем. Зато о том, что Николая Второго надобно было судить открыто и официально приговорить к традиционной для России казни – через повешение, то бишь расправиться с ним так, как его прадед расправился с декабристами: око за око, зуб за зуб, – об этом поговаривали. Естественно, полушепотом, однако ж и не молчали. Вскоре замолчат, но летом 1921-го еще не молчали.
Впрочем, не нужно было быть великим Мейерхольдом, чтобы сообразить, какие нехорошие ассоциации вызовет у догадливых зрителей, а значит, и у людей ВЧК сообщение одного из сподвижников «опасного мстителя», что треть страны – в их руках: «Треть страны уже в наших руках, Треть страны мы как войско выставили». Как-никак, а россияне еще не запамятовали, что всего три года тому назад «местью вскормленный бунтовщик» не только был объявлен Верховным Правителем российского государства, но и был им, пусть и на короткое время, и что территория этого государства (Урал, Оренбург, западная часть Сибири) почти полностью совпадала с пространством, охваченным «буйством» во времена пугачевщины. Даже обыватели не забыли, а Есенин что – зажмурился? Махно заметил? Заметил. Не обошел вниманием и Бориса Савинкова, одного из прототипов антигероя «Страны негодяев» Номаха. Номаху (Махно навыворот, наоборот, наизнанку) на все наплевать, в том числе и на государство. Ему бы чего попроще, например, пограбить эшелон с царским золотом, с тем самым золотом, на которое так рассчитывал Колчак. Ну и как при таком устремлении интересов допустить, что феномен Колчака Есенина не озадачивал? Ученый, полярный исследователь, флотоводец, человек фантастической храбрости? К тому же, чтобы укоренить фигуру (и проблему) Колчака в пространстве своего изумления, С. А. не нужно было изучать его биографию. В 1916 году, после того как капитан первого ранга Александр Васильевич Колчак внезапно, в обход всем правилам морского ценза, был произведен сначала в контр-, а вскоре и в вице-адмиралы и тут же назначен командующим Черноморским флотом, его имя и его фотопортреты не сходили со страниц самых тиражных столичных газет. Павел Зырянов, автор его ЖЗЛ-овской биографии, процитировав выдержки из публикаций 1916 года, после которых к Колчаку пришла всероссийская известность, приводит строки Анны Ахматовой: «Молитесь на ночь, чтобы вам Вдруг не проснуться знаменитым». А мог бы вспомнить и есенинское, из «Анны Снегиной»: «Мы вместе мечтали о славе, Но вы угодили в прицел…» В неожиданной всероссийской известности Колчака, как и во внезапной славе Есенина, который также появился на национальном горизонте внезапно – беззаконной кометой в кругу расчисленных светил, – было нечто неподвластное уму. Некий вещий знак, знак отмеченности временем и роком. В старину про людей с такой «роковой печатью» говорили: избранник судьбы.
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!